Конец пути
- 1 -
Мы покидаем Медину поздно ночью, следуя «восточному» маршруту — маршруту, которому следовал Пророк в его последнем паломничестве в Мекку, за несколько месяцев до его смерти.
Мы едем всю оставшуюся ночь, и с наступлением рассвета мы все еще в седле. После короткой остановки на утреннюю молитву мы продолжаем путь уже при свете дня, пасмурного и облачного. До полудня начинается дождь, и вскоре мы промокаем насквозь. Наконец мы замечаем маленькую бедуинскую стоянку вдалеке, слева от нас, и решаем укрыться в одной из черных палаток.
Маленький лагерь принадлежит группе бедуинов Харб, которые встречают нас громким «да дарует вам Бог жизнь, о путники, добро пожаловать». Я расстилаю свое одеяло на циновках из козьего волоса в палатке шейха, чья жена, с открытым лицом, как и у большинства бедуинских женщин этого региона, повторяет за мужем любезные приветствия. После бессонной ночи сон быстро одолевает меня под стуки дождя о крышу палатки.
Стук дождя пробивается сквозь мое пробуждение спустя несколько часов. Ночная мгла покрывает меня — о нет, это не ночь, а лишь только темный навес палатки; она пахнет мокрой шерстью. Я вытягиваю руки, и они ударяются о седло, лежащее позади меня на земле. Гладкость старого дерева приятна на ощупь; приятно играться пальцами на нем: вверх по луке седла до сшитой с ней воедино, твердой как сталь верблюжьей кишки с острыми краями. В палатке никого, кроме меня.
Через некоторое время я поднимаюсь и встаю в просвет палатки. Дождь выбивает дырки в песке — мириады мелких дырочек, которые внезапно появляются и так же внезапно исчезают, уступая место новым дырочкам, — и обрызгивает серо-голубые гранитные камни справа от меня. Никого не видно, так как в это время дня люди, должно быть, отправились приглядывать за верблюдами; множество черных палаток возле акации, там в долине внизу, безмолвно в тишине дождливого дня. Из одной из них серое облако дыма вздымается вверх — предвестник вечерней трапезы; оно слишком мелкое и слишком тонкое, чтобы заявить о себе во время дождя, и поэтому ползет в сторону, беспомощно подрагивая, как длинные женские волосы на ветру. Холмы расплываются позади живой завесы из серебристо-серых водяных ленточек; воздух наполнен ароматом воды, диких акаций и сырой шерсти палаток.
Постепенно брызги и капли прекращаются, и облака начинают расходиться под лучами вечернего солнца. Я шагаю в сторону одного из низких гранитных валунов. Внутри него находится углубление размером с блюдо, на котором подают гостям по праздникам целиком зажаренного барашка с рисом; теперь оно заполнено водой. Когда я опускаю свои руки в воду, она, теплая и странно ласкающая, доходит до локтей. И когда я двигаю руками в ней, кажется, что моя кожа пьет. Из одной из палаток выходит женщина с большим медным сосудом на голове, очевидно намереваясь наполнить его из какого-нибудь из образовавшихся здесь в большом количестве водоемов в скалах. Она держит свои руки вытянутыми в стороны и вверх, пальцами ухватив края своей широкой красной одежды, похожей на крылья, и мягко скользит по направлению ко мне. «Она скользит, как скользит вода, медленно струясь из скал», — думаю я про себя; она прекрасна, как и вода... На расстоянии я слышу мычание возвращающихся верблюдов — и вот они появляются разбросанной группой из-за скал, царственно шаркая развязанными ногами. Пастухи подгоняют их резкими, пронзительными криками в центр долины, затем они кричат «грр...грр...», чтобы посадить животных на колени; и коричневые спины в большом количестве раскачиваясь опускаются вниз к земле. В нарастающих сумерках люди перевязывают передние ноги верблюдам и затем расходятся по палаткам, каждый в свою.
И вот наступает ночь с мягкой темнотой и прохладой. Почти перед всеми палатками зажигается костер; звон кухонной утвари и смех женщин перемешиваются со случайными криками мужчин и фрагментами их разговоров, которые ветер доносит до меня. Овцы и козы, которые пришли за верблюдами, продолжают блеять некоторое время, и иногда лает собака, так же как она лает во все ночи во всех палаточных лагерях Аравии.
Зейда нигде не видно; он, вероятно, все еще спит где-то в палатке. Я медленно спускаюсь к отдыхающим верблюдам. Своими огромными телами они выдавили для себя углубления в песке и теперь комфортно улеглись: некоторые жуют жвачку, а другие растянули шеи во всю длину на земле. То один, то другой поднимает свою голову и кряхтит, когда я прохожу рядом и игриво хватаю его за тучный горб. Очень маленький верблюжонок крепко прижался к материнскому боку; испуганный моей рукой, он вспрыгивает вверх, а мать поворачивает ко мне свою голову и мягко мычит с широко открытым ртом. Я хватаю верблюжонка за шею своей рукой и держу крепко, я прижимаю свое лицо к теплой шерсти на его спине — и вдруг он совершенно успокаивается и, кажется, весь страх его рассеивается. Теплота молодого тела животного проникает в мое лицо и грудь; под ладонью своей руки я чувствую, как кровь бьется в его шейной артерии; биение сливается с биением моей собственной крови и пробуждает во мне непреодолимое чувство близости к самой жизни и желание раствориться в ней полностью.
- 2 -
Мы едем, и каждый шаг верблюдов приближает нас к концу нашего пути. Мы едем подолгу через залитую солнцем степь; мы спим ночью под звездами и просыпаемся в прохладе рассвета; и медленно я подхожу к концу своего путешествия.
Не было ни одной другой дороги для меня; хотя я и не знал об этом много лет, Мекка всегда была моей целью. Могущественным голосом, задолго до того, как мой разум смог постичь его, она звала меня: «Мое Царство — в этом мире и после него; Мое Царство ожидает человеческое тело так же, как и его душу, и простирается на все, что он думает, чувствует и делает: его торговля, так же как его молитва, его опочивальня, так же как его политика; Мое Царство не знает ни конца, ни начала». И когда после многих лет все это прояснилось для меня, я знал, частью чего я являюсь: я узнал, что братство Ислама ожидало меня с самого момента моего рождения; и я принял Ислам. Желание моего раннего юношества принадлежать к определенной сфере идей, быть частью братского сообщества наконец осуществилось.
Довольно странно, — возможно не так уж и странно, если понимать, что Ислам, собственно, означает, — но мой самый первый опыт в качестве мусульманина среди мусульман был опыт братства...
В первые дни января 1927 года я выехал снова на Ближний Восток, на этот раз в сопровождении Эльзы и ее маленького сына; и в этот раз я чувствовал, что навсегда.
Мы долго плыли по Средиземному морю сквозь мерцающий диск из моря и неба, иногда нас приветствовали далекие берега и дым скользящих мимо кораблей. Европа исчезла позади нас и была почти забыта.
Я часто спускался из комфорта каютной палубы вниз в спертое помещение для пассажиров третьего класса с многоярусными рядами из железных коек. Поскольку пароход направлялся в Восточную Азию, большинство пассажиров здесь были китайцами, мелкие ремесленники и торговцы, возвращающиеся в Срединную империю после многих лет тяжелого труда в Европе. Помимо них на борту была также маленькая группа арабов из Йемена, которые сели на корабль в Марселе. Они также возвращались домой. Шум и запахи западных портов все еще были связаны с ними; они все еще жили в приятных воспоминаниях о днях, когда их смуглые руки сгребали уголь в кочегарках английских, американских и голландских пароходов; они все еще разговаривали о незнакомых чужеземных городах: Нью-Йорк, Буэнос-Айрес, Гамбург. Однажды, подвергшись внезапному желанию блестящего неизведанного, они нанялись на работу в порте Аден истопниками и кочегарами; они покинули знакомый им мир и думали, что переросли самих себя, избирая непостижимую странность мира, однако вскоре корабль достигнет Адена и те времена отойдут в прошлое. Они обменяют западную шляпу на тюрбан или куфию, сохранят прошлое лишь как память и, каждый сам по себе, возвратятся в свои деревенские дома в Йемене. Вернутся ли они теми же самыми людьми, как во время отправления, или изменятся? Зацепил ли Запад их души или только слегка коснулся их чувств?
Проблема этих людей углубилась в моей голове, перерастая в проблему большей важности.
Я размышлял о том, что никогда ранее мир Ислама и мир Запада не приходили в такое близкое соприкосновение, как сегодня. Эта близость — борьба, видимая и невидимая. Под влиянием культурных веяний Запада души многих мусульман и мусульманок понемногу съеживаются. Они поддаются давлению и увлекаются дальше от своей былой веры в то, что улучшение стандартов жизни обязано быть лишь средством для улучшения духовного восприятия человека; они впадают в то же самое преклонение перед «прогрессом», в которое впал западный мир после того, как он редуцировал религию до простого мелодичного позвякивания где-то на заднем плане всего происходящего; и таким образом они становятся ниже в статусе, не выше, потому что любое культурное подражание, в противовес, так сказать, творческой силе, обязательно делает народ мелким...
Нет, мусульмане могут научиться многому у Запада, особенно в области науки и технологии. Но тогда приобретение научных понятий и методов не является на самом деле «подражанием» — и конечно же, оно не является таковым в случае народа, чья вера приказывает им искать знания, где бы оно ни находилось. Наука не западная и не восточная, потому что все научные открытия являются лишь звеньями в бесконечной цепи интеллектуальных устремлений, которые охватывают все человечество. Каждый ученый выстраивает на основаниях, выстроенных его предшественниками, будь они из его народа или из другого; и этот процесс выстраивания, исправления и улучшения продолжается снова и снова, от человека к человеку, от века к веку, от цивилизации к цивилизации, и так о научных достижениях определенного века или цивилизации нельзя никогда сказать, что они «принадлежат» данному веку или цивилизации. В разные времена один народ, более активный, чем другие, в силах сделать больший вклад в общий научный фонд; однако в долгосрочной перспективе процесс разделяется с полным на то основанием всеми. Было время, когда цивилизация мусульман была более жизнедеятельна, нежели европейская цивилизация. Она передала Европе многие технологические изобретения, революционные по своей природе, и, более того, самые принципы этого «научного метода», на котором строится современная наука и цивилизация. Как бы там ни было, фундаментальные открытия Джабира Ибн Хаййана в химии не сделали химию «арабской» наукой; ни алгебру с тригонометрией нельзя считать «мусульманскими» науками, хотя первая была разработана Аль-Хорезми, а другая — Аль-Баттани, оба из которых были мусульманами; точно так же, как нельзя говорить об «английской» теории тяготения, хотя человек, который сформулировал ее, был англичанином. Все подобные достижения являются общим достоянием человеческой расы. Если, таким образом, мусульмане переймут — как и должны перенять — современные методы в науке и технологии, они лишь последуют эволюционному инстинкту, который заставляет человека извлекать пользу из опыта других людей. Однако, если они переймут — без всякой на то необходимости — западный стиль жизни, западные манеры, обычаи и общественные концепции, они не приобретут тем самым, потому что то, что Запад может дать им в этом отношении, не будет лучше того, что их собственная культура дала им и к чему их вера прокладывает путь.
Если мусульмане сохранят трезвый ум и примут прогресс как средство, но не цель саму по себе, они смогут не только удержать свою собственную свободу, но также, возможно, передать западному человеку потерянный ключ к сладости жизни...
Среди йеменцев на корабле был худощавый низкий человек с орлиным носом и настолько пылающим лицом, что казалось, что у него жар; однако его жесты были тихими и размеренными. Когда он разузнал, что я только что принял Ислам, он почувствовал особенное расположение ко мне: часами мы сидели вместе на палубе и он рассказывал мне о своей деревне в горах Йемена. Его имя было Мухаммад Салих.
Одним вечером я зашел к нему на нижнюю палубу. Один из его друзей заболел и находился в жару на железной койке. Мне сказали, что бортовой доктор не утрудит себя спуститься на палубу третьего класса. Так как было очевидно, что он страдает от малярии, я дал ему немного хинина. В то время как я был занят с больным, другие йеменцы собрались в углу вокруг Мухаммада Салиха и, глядя украдкой на меня, шепотом совещались. В конце концов один из них вышел вперед — высокий человек с зеленовато-коричневым лицом и горячими черными глазами — и предложил мне пачку скомканных франков:
— Мы собрали это все вместе. К сожалению, тут немного; окажите милость и примите это.
Я опешил и отступил назад, объясняя, что я не ради денег дал лекарство их другу.
— Нет-нет, мы знаем это; но все же прими эти деньги. Это не плата, а подарок... подарок от братьев. Мы очень рады за тебя и поэтому даем тебе деньги. Ты — мусульманин и наш брат. Ты даже лучше, чем мы, остальные: мы родились мусульманами, наши отцы и деды были мусульманами, но ты распознал Ислам внутри своего собственного сердца... Прими деньги, о брат, ради Посланника Всевышнего.
Однако я, все еще связанный европейскими обычаями, защищал себя:
— Я бы ни за что не смог принять подарок в обмен на услугу, оказанную больному другу... Кроме того, у меня достаточно денег; вам наверняка они нужны больше. Однако, если вы настаиваете на том, чтобы отдать их, отдайте их беднякам в Порте Саид.
— Нет, — повторил йеменец, — ты прими их от нас, но, если ты не желаешь их оставлять, отдай их от своего имени беднякам.
И в то время как они оказывали на меня давление и, потрясенные моим отказом, вдруг погрустнели и смолкли, как будто я отказал не их деньгам, но их сердцам, я вдруг осознал: там, откуда приехал я, люди привыкли выстраивать преграды между Я и Ты, однако это была община без преград...
— Дайте мне деньги, братья. Я принимаю их и благодарю вас.
- 3 -
— Завтра, инша-Аллах, мы будем в Мекке. Костер, что ты разводишь, Зейд, будет последним; наше путешествие подходит к концу.
— Но ведь будут еще костры, о мой дядя, и всегда в будущем нас будет ожидать новое путешествие.
— Может быть и так, Зейд, брат мой, однако почему-то мне кажется, что те предстоящие путешествия будут не в этой земле. Я странствовал по Аравии так долго, что она вросла в мою кровь; и я боюсь, что, если я не уеду сейчас, я никогда не уеду... Но мне нужно ехать дальше, Зейд. Разве ты не помнишь то высказывание, что вода должна двигаться и течь, чтобы оставаться чистой? Я хочу, пока еще молод, увидеть, как наши братья-мусульмане живут в других частях мира: Индии, Китае, Яве...
— Но, мой дядя, — отвечает Зейд в испуге, — верно ты не перестал любить землю арабов?
— Нет, Зейд, я люблю ее так же, как и всегда. Возможно даже, что немногим более, чем надо: так сильно, что мне больно, когда я думаю о том, что будущее может уготовить для нее. Мне сказали, что король планирует открыть свою страну для фаранжи, с тем чтобы он мог получать деньги от них: он позволит им вести раскопки в поисках нефти в Аль-Хасе и золота в Хиджазе, — и только Бог знает, что станет с бедуинами после всего этого. Эта страна изменится навсегда...
Сквозь тишину пустынной ночи пробивается стук скачущего верблюда. Из темноты одинокий наездник с развевающимися кисточками седла и скользящей по воздуху абаей врывается в свет от нашего костра, резко останавливает верблюда и, не дожидаясь, пока тот сядет, спрыгивает с седла. После короткого «да пребудет над вами мир» он начинает, не говоря ни единого слова, расседлывать животное, бросает седельные вьюки возле костра и садится на землю, все еще не проронив ни слова, с отвернутым в сторону лицом.
— Да продлит Господь тебе жизнь, о Абу Саид, — говорит Зейд, очевидно зная незнакомца. Но незнакомец пребывает в молчании, тогда Зейд поворачивается ко мне: — Он один из раджаджил Ибн Сауда, дьявол.
Необщительный Абу Саид очень угрюм; его толстые губы и кудрявые волосы, заботливо заплетенные в две длинные косы, выдают в нем африканские корни. Он очень хорошо одет; кинжал за поясом — вероятно подарок короля — в ножнах из золота; его верховое животное — великолепный, медового цвета верблюд «северной» породы: тонкие ноги, узкая голова, мощные плечи и задние конечности.
— Что с тобой, о Абу Саид? Почему ты не разговариваешь со своими друзьями? Тобой овладел джинн?
— Нура... — шепчет Абу Саид. И по прошествии некоторого времени, когда горячий кофе развязывает его язык, он рассказывает нам о Нуре, девушке из города Ар-Расс в Наджде (он упоминает имя ее отца, и оказывается, что я хорошо знаю его). Он наблюдал ее тайком через стену сада, когда она и другие девушки набирали воду. — И я почувствовал, как горящий уголек упал в мое сердце. Я люблю ее, но ее отец — эта собака! — не хочет выдавать свою дочь за меня. Попрошайка! Он сказал, что она боится меня! Я предложил много денег в качестве приданого, а также часть своей земли; но он всегда отказывался и в конце концов выдал ее за кузена — да будут они прокляты, он и она!
Его сильное, темное лицо освещено с одной стороны костром, и тени, которые пробегают по его лицу, подобны мучительным теням огня ада. Он не может сидеть долго; в своем беспокойстве он вспрыгивает на ноги, занимает свои руки на мгновение седлом, возвращается к огню и вдруг срывается в пустоту ночи. Мы слышим, как он бежит вокруг нашего лагеря по большому кругу и кричит, кричит:
— Огонь Нуры сжигает меня! Огонь Нуры пылает у меня в груди! — И снова, уже всхлипывая: — Нура, Нура!
Он подходит к костру снова и бегает вокруг него, его кафтан развевается, как у призрачной ночной птицы, в игре света и тени от трепещущего костра.
Сошел с ума? Я так не думаю. Но вполне возможно, что из темных уголков его души поднимаются какие-то первобытные, атавистические эмоции — наследственные воспоминания просторов Африки, воспоминания людей, которые жили посреди демонов и сверхъестественной таинственности вскоре после того, как Божья искра сознания превратила животное в человека; и искра эта еще не достаточно сильна, чтобы связать непокорные желания вместе и спаять их в высокое чувство... На секунду мне кажется, что я действительно вижу перед собой сердце Абу Саида, кусок плоти и крови, дымящий в огне страсти, как будто в настоящем огне. И так или иначе мне кажется довольно естественным то, что он кричит так безумно, кричит и бегает кругами как сумасшедший, пока привязанные верблюды не начинают подниматься, испуганные, на трех ногах...
Затем он возвращается к нам и бросается на землю. Я могу различить отвращение на лице Зейда при виде такого необузданного всплеска чувств, так как для аристократического нрава истинного араба не существует ничего более презренного, чем такая разнузданность эмоций. Но доброе сердце Зейда вскоре берет верх над ним. Он дергает Абу Саида за рукав; и в то время как тот поднимает свою голову и пристально смотрит на него пустыми глазами, Зейд мягко подтягивает его ближе к себе:
— О Абу Саид, как можешь ты забываться вот так? Ты — воин, Абу Саид... Ты убивал людей, и люди были близки к тому, чтобы убить тебя... И теперь женщина сразила тебя? Существуют другие женщины на земле, кроме Нуры... О Абу Саид, ты воин, ты дурак...
И пока африканец тихо стонет и закрывает свое лицо руками, Зейд продолжает:
— Помолчи, Абу Саид... Посмотри вверх. Ты видишь ту яркую линию на небесах?
Абу Саид смотрит вверх в удивлении, и я невольно поворачиваю голову в направлении, указанном Зейдом, и смотрю на бледный, неровный путь, который растянулся через все небо, от одного горизонта до другого. Вы бы назвали его Млечным Путем, однако бедуины, с присущей пустыне мудростью, считают, что это не что иное, как след того небесного овна, который был послан Аврааму, когда, в соответствии с приказанием Бога и в сердечном отчаянии, он вознес нож, чтобы принести в жертву своего старшего сына. След овна остался на небесах навечно, символ милосердия и прощения, воспоминание о спасении, посланном исцелить страдание одного человеческого сердца, и, следовательно, утешение для тех, кто придет после: того, кто одинок или заблудился в пустыне, и того другого, кто оступился, рыдает и опустошен в глуши своей собственной жизни.
И Зейд — его рука поднята в направлении неба — продолжает торжественным тоном, но в то же самое время скромно, как может говорить только араб:
— Это путь овна, которого Бог даровал нашему господину Аврааму, когда он был близок к тому, чтобы убить своего первенца. Таким образом Бог проявил милосердие к Своему рабу... И ты думаешь, что Он забудет тебя?
Под действием умиротворяющих слов Зейда мрачное лицо Абу Саида смягчается в по-детски невинном изумлении и становится заметно спокойнее. И он смотрит внимательно, как ученик, внимающий своему учителю, на небо, пытаясь найти на нем разрешение своей безысходности.
- 4 -
Авраам и его небесный овен... эти образы легко всплывают в сознании человека в этой стране. Замечательно то, насколько жива память о том древнем патриархе среди арабов: намного ярче, чем среди христиан на Западе, чьи религиозные образы все-таки базируются в первую очередь на Ветхом Завете, или даже среди евреев, для которых Ветхий Завет является началом и концом Божественного слова человеку. Духовное присутствие Авраама всегда чувствуется в Аравии, так же как и во всем мусульманском мире: и не только в том, как часто его именем (в своей арабской форме Ибрагим) нарекают мусульманских детей, но также в постоянном упоминании, и в Коране, и в каждодневных молитвах мусульман, роли патриарха как первого сознательного проповедника Единства Бога, что также объясняет огромное значение, придаваемое Исламом ежегодному паломничеству в Мекку, которая с самых ранних времен была тесно связана с историей Авраама. Он не был, как ошибочно полагают многие на Западе, привнесен в сферу арабской мысли Мухаммадом в попытке, что называется, «заимствования» элементов религиозного знания из иудаизма, так как исторически доказано, что личность Авраама была хорошо известна арабам задолго до рождения Ислама. Все упоминания патриарха в самом Коране сформулированы так, чтобы не оставить никакого сомнения в том, что он занимал видное положение в арабском сознании поколениями до времен Мухаммада: его имя и описание его жизни всегда упоминаются без каких-либо предисловий или объяснений, то есть как что-то, с чем даже самые первые слушатели Корана должны были быть весьма хорошо знакомы. Конечно же, уже в доисламские времена Авраам имел особое место в родословных арабов как прародитель — через Измаила (Исмаиля), сына Агари — «северных» арабов, которые сегодня составляют более половины всей арабской нации и к которым принадлежало племя Мухаммада, Курейш.
Лишь начало истории Измаила и его матери упомянуто в Ветхом Завете, ведь ее более позднее развитие не имеет отношение к судьбам еврейской нации, которой главным образом посвящен Ветхий Завет. Однако доисламская арабская традиция может рассказать нам гораздо больше на этот счет.
Согласно этой традиции Авраам покинул Агарь и Измаила в месте, где теперь находится Мекка, что, на первый взгляд, далеко не маловероятно, если иметь в виду, что для кочевника на верблюде путешествие в тридцать дней и более было и остается совсем обыденным делом. Так или иначе, арабская традиция гласит, что именно в эту долину Авраам привез Агарь и их сына, в это ущелье между скалистыми холмами, голыми и бесплодными под аравийским солнцем, где носятся пылающие ветра пустыни и куда не залетают даже хищные птицы. Даже сегодня, когда долина Мекки заполнена домами, и улицами, и людьми разных языков и национальностей, одиночество пустыни кричит с мертвых склонов вокруг нее, и над толпами паломников, которые падают ниц перед Каабой, витают призраки тех давно прошедших тысячелетий, в течение которых непрерывная тишина, лишенная всякой жизни, висела над пустой долиной.
Эта долина была подходящим местом для отчаяния той египетской невольницы, которая родила сына своему господину и таким образом стала объектом настолько большой ненависти со стороны жены ее господина, что она и ее сын Измаил должны были остаться отвергнутыми. Патриарх, должно быть, и впрямь горевал, когда он сделал это, чтобы умиротворить свою неуступчивую жену; но нужно помнить, что он, будучи весьма близким к Богу, был уверен в Его безграничной милости. Нам говорится в Книге Бытия, что Бог так успокоил его: «И пусть не будет для тебя печали в этом, ведь это твой ребенок и твоя невольница... Из ее сына Я выведу нацию, потому что он — от твоего семени». Итак, Авраам оставил рыдающую женщину и ребенка в долине с бурдюком воды и сумкой, полной фиников, и уехал обратно на север через Мадиам в землю Ханаан.
Одинокое дикое дерево сарха стояло в долине. В его тени присела Агарь с ребенком на коленях. Вокруг нее — один только волнообразный, заполняющий все зной и слепящий свет на песке и скалистых утесах. Как хорошо было в тени дерева... Но тишина, эта ужасная тишина без дыхания, без единой живой души! В то время как день медленно проходил, Агарь подумала: «Если бы только кто-нибудь живой пришел сюда: птица, животное — да! — или даже хищник, — какое наслаждение было бы тогда!» Но взамен пришла лишь ночь, успокаивающая, как и всякая ночь в пустыне, прохладный свод темноты и звезд, который смягчил горечь ее отчаяния. Агарь почувствовала прилив храбрости. Она накормила своего ребенка финиками, и оба выпили воды из бурдюка.
Ночь прошла, и еще один день, и еще одна ночь. Но, когда огненным дыханием пришел третий день, воды в бурдюке больше не было, и отчаяние переросло всякую силу, и надежда стала подобна разбитому сосуду. И когда ребенок кричал напрасно, все более слабеющим голосом прося воды, Агарь воззвала к Господу; но Он не показался. И Агарь, обезумевшая от страдания своего умирающего ребенка, начала бегать взад и вперед с поднятыми руками через долину, всегда по одному и тому же участку между двумя низкими холмами. И именно в память о ее отчаянии паломники, приезжающие в Мекку теперь, пробегают семь раз между этими двумя холмами, взывая, как взывала однажды она: «О Наищедрейший, Всемилостивый! Кто смилуется над нами, если Ты не проявишь свою милость!»
И тогда пришел ответ — и вот источник забил фонтаном и вода начала течь по песку. Агарь закричала от счастья и прижала ребенка лицом к драгоценной жидкости, так чтобы он мог напиться. И она пила вместе с ним, громко и умоляюще выкрикивая между тяжелыми вздохами «Зумми, зумми!» — слово без смысла, просто имитирующее звук выходящей из недр земли воды, как если бы приговаривая: «Лейся-лейся, еще-еще!» Чтобы вода не вытекала и не уходила под землю, Агарь сложила небольшую стену из песка вокруг родника, и тогда вода перестала течь и превратилась в колодец, который впредь стал известен как колодец Замзам, существующий и по сей день.
Оба были спасены от жажды, а финики помогли им продержаться еще немного дольше. Через несколько дней группа бедуинов, которые вместе со своими семьями и вещами покинули родные земли в Южной Аравии и искали новые пастбища, проходила у входа в долину. Когда они увидали стаи птиц, кружащихся над ней, они решили, что там должна быть вода. Несколько человек отправились в долину на разведку и нашли одинокую женщину с ребенком, сидящую на краю большого колодца. Настроенные миролюбиво, представители племени попросили разрешения Агари поселиться в долине. И она дала его, но при условии, что колодец Замзам навсегда останется собственностью Измаила и его потомков.
Что касается Авраама, то традиция гласит, что он вернулся в долину через некоторое время и обнаружил, что Агарь и их сын живы, как ему и было обещано Богом. С тех пор он посещал их часто и увидел, как Измаил стал мужчиной и женился на девушке из южноаравийского племени. Годы спустя патриарху было приказано во сне построить рядом с колодцем Замзам храм для поклонения Господу; и тогда, при содействии своего сына, он построил прообраз святыни, которая находится в Мекке сегодня и известна как Кааба. В то время как они гранили камни для того, что впоследствии станет первым в истории храмом, воздвигнутым для поклонения Единому Богу, Авраам поднял взор к небу и воскликнул: «Ляббайк, Аллахумма, ляббайк!» («Для Тебя я готов, о Господи, для Тебя я готов!»). И именно поэтому во время паломничества в Мекку — паломничества к первому храму Единого Бога — мусульмане начинают стенать: «Ляббайк, Аллахумма, ляббайк!» — когда они приближаются к Священному Городу.
- 5 -
«Ляббайк, Аллахумма, ляббайк...»
Как много раз я слышал эту мольбу во время своего паломничества в Мекку (я совершал хадж уже пять раз). Мне кажется, что я слышу ее сейчас, когда я лежу рядом с Зейдом и Абу Саидом у костра.
Я закрываю глаза, и луна со звездами исчезают. Я кладу руку поверх лица, и даже свет костра не может теперь проникнуть сквозь мои веки. Все звуки пустыни исчезают, я слышу лишь только звук ляббайк в голове и гул и пульсацию крови в ушах. Кровь гудит, пульсирует и бьется подобно биению морских волн о корпус корабля и подобно стуку мотора. Я слышу стук мотора и чувствую дрожь корабельных досок под собой и запах моторного дыма и масла, я слышу зов «Ляббайк, Аллахумма, ляббайк!», исходящий от сотен людей на корабле, который нес меня в мое первое паломничество около шести лет назад из Египта в Аравию по морю, которое называется Красным, и никто не знает почему. Ибо вода была серая, когда мы проплывали через Суэцкий залив, окруженные справа горами африканского континента и слева горами Синайского полуострова; и те, и другие представляли собой голые, скалистые хребты, лишенные растительности, раздвигающиеся по мере нашего продвижения все дальше и дальше друг от друга в туманную, серую даль, которая превратила землю в нечто ощущаемое, но не видимое. И когда ближе к концу дня мы незаметно перешли на широкий простор Красного моря, оно было подобно Средиземному под ласкающими порывами ветра.
На борту были только паломники, так много, что корабль еле вмещал их всех. Судоходная компания, жадная до прибыли от короткого сезона хаджа, буквально заполнила его до самого края, не заботясь о комфорте пассажиров. На палубах, в каютах, во всех проходах, на каждой лестнице, в столовых первого и второго класса, в трюме, который был очищен специально для этого и оснащен временными лестницами, — в каждом доступном пространстве и уголке болезненно толпились люди. Главным образом это были паломники из Египта и Северной Африки. С огромной смиренностью, имея целью лишь морской переход, безропотно они переносили все излишние тяготы. Как они сидели скорчившись на палубе тесными группами, мужчины, женщины и дети, и с трудом занимались своими домашними делами (так как компания не предоставляла никакой еды); как они постоянно бегали из стороны в сторону в поисках воды, не жалея сил, с жестяными банками и парусиновыми флягами: каждое движение — пытка в этой давке из людской массы; как они собирались пять раз в день возле кранов с водой — которых было слишком мало для такого большого количества людей, — чтобы совершить омовение перед молитвой; как они страдали в удушающей атмосфере в глубине трюмов, два яруса под палубой, где в обычное время путешествуют только тюки и ящики с товарами, — кто бы ни увидел это, сразу бы распознал силу веры, которая находилась внутри этих паломников. Ведь они, казалось, даже и не чувствовали своего страдания: так поглощены были они мыслью о Мекке. Они разговаривали только о хадже, и эмоции, с которыми они глядели в обозримое будущее, заставляли их лица сиять. Женщины часто пели хором песни о Священном Городе, и снова и снова повторялся припев «Ляббайк, Аллахумма, ляббайк!»
Около полудня второго дня путешествия раздался гудок корабля: то был условный знак, что мы достигли широты маленького порта Рабиг, севернее Джедды, где, согласно старой традиции, мужчины-паломники, приезжающие с севера, должны снять с себя повседневные одежды и облачиться в ихрам, или одежду паломника. Она состоит из двух цельных кусков шерстяной или сделанной из хлопка белой ткани, один из которых обвязывается вокруг талии и закрывает колени, тогда как другой свободно свисает с плеч; голова остается непокрытой. Причиной такого одеяния, которое было предписано Пророком, служит то, что во время хаджа не должно быть никаких внешних различий между верующими, которые собираются со всех уголков планеты, чтобы посетить Храм Бога: никаких различий между расами и нациями, или между богатыми и бедными, или главными и подчиненными, — так чтобы все знали, что они братья, равные пред Богом и человеком. И вскоре всякая красочная мужская одежда исчезла с нашего корабля. Более нельзя было наблюдать красных тунисских тарбушей, роскошных марокканских бурнусов или броских галлябий египетских феллахин — повсюду тебя окружало лишь это скромное белое одеяние, лишенное всякого украшения, широко свисающее с тел людей, которые теперь двигались с большим достоинством, заметно подверженные этому переходу в состояние паломничества. Так как ихрам обнажил бы значительную часть их тела, женщины-паломники оставались при своем обычном одеянии; но на нашем корабле это была лишь черная и белая одежда — черные платья египтянок и белые североафриканских женщин, — и поэтому она не привносила каких бы то ни было цветных штрихов в эту картину.
На рассвете третьего дня корабль бросил якорь у побережья Аравии. Большинство из нас стояли у ограждения верхней палубы и всматривались в землю, которая медленно поднималась из легкого утреннего тумана.
По всем сторонам виднелись силуэты других кораблей с паломниками, а между ними и землей — бледно-желтые и изумрудно-зеленые полосы в воде: подводные коралловые рифы, участок той длинной неприветливой вереницы, которая растянулась вдоль восточного берега Красного моря. За ними на восток находилось что-то наподобие холма, низкого и сумрачного, однако, когда солнце поднялось позади него, он вдруг перестал быть холмом и превратился в приморский город, поднимающийся от своей оконечности к центру все выше и выше крышами домов, мелкая, утонченная структура из розового и желто-серого кораллового камня — город-порт Джедда. Мало-помалу можно было различить резные, решетчатые окна и деревянные завесы балконов, которым с годами влажный воздух придал монотонный, серо-зеленый цвет. Минарет выступал из центра, белый и прямой, как поднятый палец.
И снова зов «Ляббайк, Аллахумма, ляббайк!» — радостный крик подчинения и восторга, который пронесся от возбужденных паломников в белом на борту через воду к земле их наивысших чаяний.
Их чаяний и моих: ведь для меня вид аравийского берега явился кульминацией на годы растянувшегося поиска. Я посмотрел на Эльзу, мою жену, которая сопровождала меня в этом паломничестве, и прочитал то же самое чувство в ее глазах...
И затем мы увидели множество белых крыльев, устремившихся к нам с суши, — арабские береговые лодки. Они заскользили по глади воды под латинским парусом, мягко и беззвучно лавируя между невидимыми коралловыми рифами, — первые эмиссары Аравии, готовые встретить нас. Они плавно подходили все ближе и ближе к нам и в конечном счете собрались с раскачивающимися мачтами сбоку от корабля. Их паруса сворачивались один за другим в стремительном броске, со свистом и хлопками, как будто стая гигантских цапель приземлилась для кормления. И из тишины, бывшей еще мгновение назад, поднялся визг и крик среди них: крик лодочников, которые теперь прыгали с лодки на лодку и брали штурмом корабельную лестницу, чтобы завладеть багажом паломников. И паломники, столь переполненные возбуждением при виде Священной Земли, позволяли делать с собой все, что вздумается, не защищаясь.
Лодки были тяжелыми и большими; неуклюжесть их корпуса странно контрастировала с красотой и изящностью их высоких мачт и парусов. Должно быть, именно на таком судне, или даже большем по размеру, но такого же типа, храбрый Синдбад-мореход отправился в непрошеные приключения и высадился на остров, который в действительности — о ужас! — оказался спиною кита... И на похожих кораблях плавали, задолго до Синдбада, финикийцы на юг через то же самое Красное море и дальше через Аравийское море в поисках специй, и фимиама, и богатств Офира...
И теперь мы, ничтожные преемники тех героических странствований, плыли через коралловое море, огибая подводные рифы по большой дуге, — паломники в белых одеждах, набитые между чемоданами, и ящиками, и сундуками, и вязанками, немая толпа, трепещущая в ожидании.
И я был полон ожидания. Но как я мог знать заранее, сидя тогда на носу лодки, взявшись за руки со своей женой, что простая попытка совершить паломничество так глубоко и так бесповоротно изменит наши жизни? И снова я невольно думаю о Синдбаде. Когда он покинул берега своей родины, он, как и я, не имел и отдаленного представления о том, что будущее уготовит для него. Он не знал наперед и не желал всех тех необычных приключений, что случились с ним, он искал только торговли и заработка. А я хотел лишь совершить паломничество. Но когда все, что должно было случиться с ним и со мной, действительно случилось, ни я, ни он уже не могли снова смотреть на мир прежними глазами.
Правда, со мной никогда не случалось ничего настолько фантастического, как джинны, и заколдованные девы, и гигантская птица Рух, с которыми сражался мореплаватель из Басры. Тем не менее тому первому паломничеству было суждено оставить след в моей жизни глубже, чем все его приключения вместе взятые оставили в его. Эльзу ожидала смерть, и никто из нас не имел и понятия, как близко она была. Что касается меня, то я знал, что покидаю Запад, чтобы жить среди мусульман, но я не знал, что оставляю все свое прошлое позади. Без каких-либо предостережений мой старый мир подошел к концу, мир западных мировоззрений и ощущений, дерзаний и образов. Дверь тихо закрывалась за мной, настолько тихо, что я сам не заметил этого. Я полагал, что это будет путешествием наподобие всех прежних путешествий, когда постранствуешь по иноземным странам и возвращаешься непременно обратно к своему прошлому. Однако жизнь поменялась полностью и вместе с ней направление всех устремлений.
К тому времени я уже видел много восточных стран. Я знал Иран и Египет лучше, чем какую-либо страну в Европе; Кабул давно перестал быть непривычным; базары Дамаска и Исфахана были знакомы мне. И я не мог чувствовать ничего, кроме «обыденности», когда я прошел в первый раз через базар в Джедде и увидел лишь несвязную смесь и бесформенное повторение того, что в других городах Востока можно было видеть в куда большем совершенстве. Базар был покрыт досками и мешковиной для защиты от раскаляющего зноя; в дыры и щели проходили тонкие, ослабленные солнечные лучи и покрывали позолотой полумрак. Перед открытыми кухнями темнокожие мальчики жарили мелкие кусочки мяса на шампурах над сверкающими углями; были тут и кофейни с отполированной медной посудой и диванчиками из пальмовых листьев, а также бесполезные лавки, полные европейского и восточного барахла. Везде духота и запах рыбы и коралловой пыли. Повсюду толпы людей — бесчисленное количество паломников в белом и простые жители Джедды в цветном, в чьих лицах, одеждах и манерах проявлялись все страны мусульманского мира: вот, возможно, отец из Индии, а отец матери — сам, вероятно, помесь малайца и араба — женился, должно быть, на бабушке, которая по отцовской линии происходила от узбеков, а по материнской линии от сомалийцев, — живые следы веков паломничества и мусульманского окружения, которое не знает ни преград в виде цвета кожи, ни различий между расами. Вдобавок к этой местной и паломниками привнесенной неразберихе Джедда в те дни (1927 год) была единственным местом в Хиджазе, где разрешалось проживать немусульманам. Иногда можно было видеть на лавках вывески с европейским шрифтом и людей в белом тропическом костюме с солнцезащитными касками или шляпами на головах; над консульствами развевались иностранные флаги.
Все это принадлежало, что называется, не столько к суше, сколько к морю: к звуками и запахам порта, к кораблям, стоящим на якоре за бледной полосой из кораллов, к рыболовным лодкам с белым треугольным парусом, — к миру, не сильно отличному от Средиземноморья. Хотя дома уже немного отличались — открытые бризу с богатыми фасадами, резными деревянными оконными рамами и закрытыми балконами, тончайшими завесами из дерева, которые позволяли жителям смотреть наружу без помех, но не давали возможности прохожим посмотреть внутрь. Все эти изделия из дерева были подобны серо-зеленой тесьме на стенах из розового кораллового камня, изысканного и крайне гармоничного на фоне всей картины. Это уже было не Средиземноморье, но еще и не Аравия. Это был прибрежный мир Красного моря, который производит подобную архитектуру по обеим его сторонам.
Аравия, однако, оповестила о себе синевато-стальным небом, обнаженными скалистыми холмами и песчаными дюнами на востоке, а также тем дыханием величия и той нагой скудностью, которые всегда так необычно переплетены в аравийском ландшафте.
После полудня следующего дня наш караван начал движение по дороге в Мекку, проделывая свой путь в сторону восточных ворот города между толпами паломников, бедуинов, верблюдов с паланкинами и без, верховых верблюдов, весело украшенных ослов. Время от времени мимо нас проезжали нагруженные паломниками легковые автомобили с громко гудящими клаксонами — самые первые автомобили в Саудовской Аравии. Верблюды, казалось, чувствовали, что эти новые монстры являются для них врагами, потому что они пугались каждый раз при приближении одного из них, безумно поворачивая к стене какого-нибудь дома и двигая своей шеей туда и сюда, растерянные, беспомощные. Новая эра угрожающе начиналась для этих высоких, терпеливых животных, наполняя их страхом и предчувствием трагического конца.
Через некоторое время мы оставили позади белые городские стены и очутились в одно мгновение посреди пустыни, посреди широкой равнины, серо-коричневой, безлюдной, усыпанной колючим кустарником и клочками степной травы. Как острова в море, низкие, разрозненные холмы вырастали из нее, окруженные к востоку слегка более высокой, скалистой цепью гор, голубых и серых, с зазубренными очертаниями, лишенных всякой жизни. По всей этой неприступной равнине тяжело брели караваны, много караванов, в длинной процессии, сотни и тысячи верблюдов, животное за животным, одной колонной, нагруженные носилками, паломниками и багажом, иногда исчезающие за холмами и затем снова появляющиеся. Постепенно все их пути сошлись в одну песчаную дорогу, протоптанную такими же караванами в течение долгих столетий.
В тиши пустыни, скорее подчеркнутой, нежели нарушаемой шлепками верблюжьих ног, случайными криками бедуинских погонщиков и низким пением паломника то здесь, то там, мною вдруг овладело сверхъестественное чувство, настолько непреодолимое, что можно было назвать его почти видением: я увидел себя на мосту, который растянулся над невидимой пропастью, мосту настолько длинном, что конец, с которого я пришел, потерялся в туманной дали, тогда как другой конец едва стал показываться. Я стоял посередине, и мое сердце содрогнулось от ужаса, так как я увидел себя между двумя концами моста: уже слишком далеко от одного из них и еще не так близко к другому. И мне казалось в течение долгих секунд, что я навсегда останусь так между двумя концами, навсегда над ревущей пропастью...
... когда женщина из Египта на верблюде передо мной вдруг начала древний призыв паломника: «Ляббайк, Аллахумма, ляббайк!» — и мой сон рассыпался на части.
Со всех сторон можно было слышать разговоры и шепот людей на разных языках. Иногда группа паломников начинала хором «Ляббайк, Аллахумма, ляббайк!» или египетская крестьянка пела песню в честь Пророка, и тогда другая издавала гатрафу, тот радостный крик арабской женщины (который в Египте называют загрутой): пронзительная, резкая, очень высокая трель, которую женщины поднимают по всем праздничным случаям, таким как свадьба, рождение ребенка, обрезание, религиозные шествия всякого рода и, конечно же, паломничество. В рыцарской Аравии более раннего периода, когда дочери вождей кланов ездили на войну вместе с мужчинами своего племени, чтобы побудить их к еще большей отваге (ведь считалось большим позором позволить какой-либо из этих девушек быть убитой или, еще хуже, быть захваченной в плен врагом), гатрафу часто можно было слышать на поле боя.
Большинство паломников передвигались в паланкинах, по два на верблюда, и качающееся движение этих хитроумных изобретений вызывало головокружение и мучило нервы: настолько безостановочными были раскачивания и наклоны. Ты засыпаешь утомленный на несколько мгновений и снова просыпаешься от внезапного толчка, засыпаешь снова и просыпаешься снова. Время от времени погонщики, которые сопровождали караван пешком, подгоняли голосом верблюдов. Тот или иной из них порой напевал в ритм длинному, растянутому шагу верблюда.
К утру мы достигли Бахры, где караван остановился на дневное время, так как жара позволяла передвигаться только ночью.
Эта деревня — в реальности лишь двойная линия из лачуг, кофеен, нескольких хибарок из пальмовых листьев и очень маленькой мечети — являлась традиционным остановочным пунктом для караванов на полпути между Джеддой и Меккой. Пейзаж был тем же самым, что на протяжении всего пути с момента, как мы покинули побережье: пустыня с одинокими, редко расположенными холмами и более высокими голубыми горами на востоке, которые отделяли прибрежную низменность от плоскогорья центральной Аравии. Но теперь вся эта пустыня вокруг нас напоминала огромный военный лагерь с бесчисленным количеством палаток, верблюдов, носилок, котомок, со смешением множества языков: арабский, хиндустани, малайский, персидский, сомалийский, турецкий, пушту, амхарский и невесть сколько еще. То было настоящее собрание наций, но, так как каждый был одет во всех уравнивающий ихрам, различия в происхождении были едва уловимы, и все множество рас представлялось одной.
Паломники были уставшими после ночного марша, но лишь немногие из них знали, как воспользоваться этим временем для отдыха; для большинства из них путешествие, наверное, было весьма необычным предприятием, и для многих это было первое путешествие в их жизни — и какое путешествие, к какой цели! Они не могли успокоиться; они ходили кругами; их руки искали какого-нибудь дела, даже если это было не более чем развязыванием и завязыванием своих сумок и котомок. В противном случае пришлось бы быть потерянным для мира, полностью погрузиться в неземное счастье, как в море...
Именно так, казалось, и случилось с семьей в находящейся по соседству со мной палатке, очевидно паломниками из бенгальской деревни. Они едва обменялись и словом, сидели, скрестив ноги, на земле и пристально вглядывались в направлении Мекки, в пустыню, которая была заполнена мерцающим зноем. В их лицах было такое отсутствующее умиротворение, что казалось, они уже находились перед Храмом Бога, почти в Его Присутствии. Мужчины были чрезвычайно красивы: стройные, с длинными волосами до плеч и гладкими черными бородами. Один из них хворал, лежа на ковре; над ним хлопотали две молодые женщины, подобные разноцветным маленьким птичкам в объемных красно-голубых штанах и украшенных серебром туниках, их толстые черные косы свисали на спине; самая молодая из них имела тонкое золотое кольцо в одной ноздре.
После полудня больной умер. Женщины не стенали, как они часто это делают в восточных странах: ведь этот человек умер паломником на святой земле и таким образом стал блаженным. Мужчины омыли тело и завернули его в ту же самую белую ткань, которую умерший носил в качестве своего последнего одеяния. После этого один из них встал возле палатки, приложил ладони ко рту и начал громким голосом призыв на молитву: «Бог Превыше всего, Бог Превыше всего! Нет бога, кроме Бога, и Мухаммад — посланник Бога!.. Молитва над усопшим! Да смилуется Господь над всеми вами!» И со всех сторон начали собираться одетые в ихрам мужчины и выстраиваться в ряды перед имамом, как солдаты большой армии. Когда молитва закончилась, они выкопали могилу, один старый человек прочитал несколько отрывков из Корана, и затем они накидали песка поверх мертвого паломника, который лежал на боку, повернутый лицом в сторону Мекки.
Перед восходом второго дня песчаная равнина сузилась, холмы срослись ближе друг к другу; мы прошли через узкое ущелье и увидели в тусклом свете зари первые здания Мекки; затем с восходом солнца мы ступили на улицы Священного Города.
Дома напоминали таковые Джедды, с резными окнами эркеров и крытыми балконами; однако камень, из которого они были выстроены, казался более тяжелым, более массивным, чем светлый коралловый камень Джедды. Все еще было раннее утро, но уже поднимался густой нависший зной. Перед многими домами стояли скамьи, на которых спали уставшие люди. Все уже и уже становились немощеные улицы, через которые наш раскачивающийся караван продвигался в сторону центра города. Так как лишь несколько дней оставалось до праздника хаджа, толпы на улицах были огромные: бессчетное количество паломников в белом ихраме и другие, кто временно переоделся снова в свои каждодневные одежды — одежды со всех уголков мусульманского мира; разносчики воды, прогибающиеся под тяжелыми бурдюками или под коромыслом, нагруженным двумя старыми бензиновыми канистрами, используемыми в качестве ведер; извозчики и верховые ослы с колокольчиками и веселыми хомутами; и, чтобы дополнить эту неразбериху, верблюды, прибывающие с противоположной стороны, нагруженные пустыми паланкинами и ревущие на разные лады. Стоял такой гам в узких улицах, что можно было подумать, что хадж был не чем-то, что происходило каждый год на протяжении веков, а неожиданностью, к которой люди не были готовы. В конце наш караван перестал быть караваном и стал беспорядочным сплетением верблюдов, паланкинов, багажа, паломников, погонщиков и шума.
Я договорился еще в Джедде остановиться в доме известного мутаууифа, или гида паломника, по имени Хасан Абид, но казалось, у меня было мало шансов найти его или его дом в этом хаосе. Как вдруг кто-то крикнул: «Хасан Абид! Где паломники для Хасана?» — и, как джинн из бутылки, молодой человек появился перед нами и с глубоким поклоном попросил нас следовать за ним; он был послан Хасаном Абидом для сопровождения нас к его дому.
После богатого завтрака в доме мутаууифа я вышел, сопровождаемый тем же самым молодым человеком, который встретил нас ранее, к Священной Мечети. Мы прошли через полные, жужжащие улицы: около мясных лавок с рядами свисающих, очищенных от кожи овечьих туш; около торговцев овощами с товаром, разложенным на соломенных матах, на земле; сквозь рой мух и запах зелени, пыли и испарины; затем через узкий, крытый базар, в котором держали свои лавки только торговцы тканями и одеждой. Последний представлял собой настоящее празднество цвета. Как и везде на базарах Западной Азии и Северной Африки, лавки являлись простыми возвышениями около метра над уровнем земли, владельцы, скрестив ноги, сидели окруженные рулонами ткани, разнообразной по структуре и цвету, а над ними висели ряды всякого рода одежды для всех национальностей мусульманского мира.
И снова тут были люди всех рас, и нарядов, и выражений: некоторые в тюрбанах, другие с непокрытой головой; некоторые шли молча с поникшей головой, иногда с четками в руках, другие пробегали легкой походкой через толпу; сомалийцы — их гибкие, коричневые тела светились как медь из-под складок их одежд, напоминающих тогу; арабы с плоскогорья центральной Аравии — сухощавые фигуры, узкие лица, гордая осанка; коренастые узбеки из Бухары с тяжелыми руками — даже в этой мекканской жаре они не оставляли своих стеганых кафтанов и кожаных сапогов до колен; одетые в саронг девушки с Явы с открытыми лицами и миндалевидными глазами; марокканцы в медленной и величавой походке в белых бурнусах; мекканцы в белых туниках — головы покрыты смехотворно маленькими ермолками; египетские феллахин с взволнованными лицами; одетые в белое индусы с черными глазами, выглядывающими из-под объемных, белоснежных тюрбанов, и индийские женщины, настолько недоступно укутанные в белые бурки, что они походили на передвигающиеся шатры; огромные темнокожие представители Тимбукту или Бенина в сине-фиолетовых одеяниях и красных ермолках; изящные китайские дамочки, как расписные бабочки, семенящие на миниатюрных, связанных ступнях, которые напоминали ноги газелей. Крики, толпы, суматоха во всех направлениях, так что тебе казалось, что ты находишься в середине разбивающихся волн, из которых нельзя было сложить целостной картины, лишь детали поддавались осмыслению. Все плыло посреди гула из несметного количества языков, горячих жестов и возбуждения, пока мы не очутились внезапно перед воротами Харам, Священной Мечети.
Это были ворота с тремя арками и каменной ступенью, ведущей к ним. У порога сидел полунагой индийский попрошайка, протягивая свою отощалую руку в нашу сторону. И тогда в первый раз я увидел внутреннюю площадь святыни, которая располагалась ниже уровня улицы — намного ниже порога — и таким образом открывалась взору как чаша: большой квадратный двор, окруженный со всех сторон подпираемой множеством колонн крытой аркадой из полукруглых арок, а в его центре — куб около двенадцати метров в высоту, украшенный в черное, с широкой полосой золототканых стихов из Корана, проходящей по верхней части покрывала, — Кааба...
Это и была, значит, Кааба, предмет устремлений для многих миллионов людей на протяжении многих веков. Чтобы достичь этой цели, бесчисленные паломники жертвовали многим в течение лет: многие умерли по дороге, многие достигали ее только после великих лишений, — и для всех них это маленькое, квадратное строение являлось кульминацией их желаний, и достичь его означало осуществить мечту.
И вот она стояла здесь, почти идеальный куб (на что и указывает ее арабское наименование), полностью покрытая черной парчой, скромный островок в середине обширного квадратного двора мечети, намного более скромный, чем любое другое архитектурное сооружение где бы то ни было в мире. Почти казалось, что тот, кто впервые построил Каабу — а со времен Авраама исходная конструкция перестраивалась несколько раз в той же форме — хотел создать аллегорию человеческого смирения перед Богом. Строитель знал, что никакая архитектурная красота и гармония, никакое совершенство линии, как бы ни были они прекрасны, не смогут отдать должное понятию Бога, и так он ограничился самой простой трехмерной формой, которую можно представить, — каменный куб.
Я видел в различных мусульманских странах мечети, в которых руки великих мастеров создавали вдохновенные шедевры искусства. Я видел мечети в Северной Африке — блестящие молитвенные дворцы из мрамора и белого алебастра; Купол Скалы в Иерусалиме — величественный, совершенный свод над изысканным строением, идеальное сочетание легкости и значительности при отсутствии противоречия; и грандиозные здания Стамбула, мечети Сулеймание, Йени Валиде, Баезид; и мечети Бурсы в Малой Азии; и мечети Сефевидов в Иране — королевское сочетание камня, разноцветной майолики, черепицы, мозаики, огромных ворот со сталактитами над серебром тисненными дверьми, грациозные минареты с алебастровыми и бирюзово-голубыми галереями, мрамором крытые дворы с фонтанами и многовековыми платанами; и грандиозные руины мечетей Тамерлана в Самарканде, великолепные даже в своем упадке.
Все это я видел, но никогда я не чувствовал так сильно, как сейчас, перед Каабой, что рука строителя настолько приблизилась к его религиозному пониманию. В совершенной простоте куба, в полном отречении от всякой красоты линии и формы читалась следующая мысль: «Какую бы красоту человек ни создал своими руками, лишь только тщеславие посчитает ее достойной Бога; поэтому самое простое, что может помыслить человек, является наилучшим из того, что он может сделать, чтобы восхвалить Бога». Похожее чувство могло быть причиной математической простоты египетских пирамид, хотя там человеческое тщеславие по крайней мере нашло выражение в огромных размерах тех сооружений. Но здесь, в Каабе, даже размер говорил о человеческом самоотречении и подчинении; и гордая сдержанность этого маленького строения не знает сравнений на земле.
Существует лишь один вход в Каабу — серебряная дверь на северо-восточной стороне, около двух метров над уровнем земли, так что к ней можно добраться лишь посредством передвижной деревянной лестницы, которую ставят перед дверью несколько раз в год. Внутренняя часть, обычно закрытая (я видел ее лишь позднее), очень проста: мраморный пол с несколькими коврами и бронзовыми и серебряными лампами, свисающими с потолка, который поддерживается тяжелыми деревянными брусьями. На самом деле, внутреннее помещение не имеет никакой важности само по себе, потому что священным считается все здание, которое является киблой, то есть направлением в молитве, для всего исламского мира. Именно в сторону этого символа Единства Бога сотни миллионов мусульман по всему миру поворачиваются лицом в молитве пять раз в день.
В восточном углу строения вставлен неприкрытый черный камень, окруженный широкой серебряной рамкой. Этот черный камень, который был зацелован множеством поколений паломников до образования выемки на нем, является причиной частого недопонимания среди немусульман, которые верят в то, что это какой-то фетиш, перенятый Мухаммадом как уступка язычникам Мекки. Не может быть ничего более далекого от правды. Точно так же, как Кааба, черный камень является объектом уважения, но не поклонения. Потому что это единственная часть, что осталась от первоначального сооружения Авраама, и потому что губы Мухаммада коснулись его в прощальном паломничестве Пророка, все паломники поступают так же с тех пор. Пророк был хорошо осведомлен, что все более поздние поколения верующих будут всегда следовать его примеру, поэтому, когда он целовал камень, он знал, что губы будущих паломников встретят на камне память о его губах в символическом воссоединении, на которое он указал таким образом, вне времени и смерти, для всей его общины. И паломники, когда целуют черный камень, чувствуют, что они соединяются с Пророком и всеми другими мусульманами, что были здесь до них, а также теми, что придут после.
Ни один мусульманин не станет отрицать, что Кааба существовала задолго до Пророка Мухаммада; и конечно же, ее значимость заключается ровно в этом факте. Пророк не утверждал, что он является основателем новой религии. Напротив, подчинение себя Богу — Ислам — было и остается, согласно Корану, «естественной склонностью человека» со времени появления человеческого сознания. Именно этому учили Авраам, и Моисей, и Иисус, и все другие пророки Бога; послание Корана является лишь заключительным в череде Божественных Откровений. Также мусульманин не будет отрицать, что эта святыня была полна идолов и фетишей до того, как Мухаммад разбил их, точно так же, как Моисей разбил золотого теленка на Синае, ведь задолго до того, как идолы заполнили Каабу, здесь поклонялись Истинному Богу, и тем самым Мухаммад лишь восстановил изначальное назначение храма Авраама.
И вот я стоял перед храмом Авраама и долго смотрел на это диво без размышлений (мысли и рассуждения пришли намного позднее), и из какой-то скрытой, улыбающейся сущности внутри меня медленно вырастал восторг, подобный песне.
Гладкие мраморные плиты с танцующими на них отражениями солнечных лучей покрывали землю широким кругом вокруг Каабы, и по этим мраморным плитам ходили люди, много людей, мужчины и женщины, всё кругами да кругами, вокруг завешанного черным Храма Бога. Среди них были те, кто рыдал, и те, кто громко взывал к Богу в молитве, многие без слов и без слез просто ходили с опущенными головами...
Частью хаджа является семикратный обход вокруг Каабы. Не просто для того, чтобы выразить уважение центральной святыне Ислама, но напомнить себе основное требование исламской жизни. Кааба является символом Единства Бога; и телесные движения паломника вокруг нее являются символическим выражением человеческой деятельности, при этом подразумевается, что не только наши мысли и чувства — все, что включает в себя понятие «внутренней жизни», — но также наша внешняя, активная жизнь, наши дела и утилитарные устремления обязаны иметь Бога своим средоточием.
И я тоже медленно выдвинулся и стал частью кругового потока вокруг Каабы. Время от времени я замечал мужчину или женщину возле меня; разрозненные картины появлялись мимолетом перед моими глазами и исчезали. Вот передо мной появился огромный темнокожий африканец в белом ихраме с деревянными четками, обмотанными как цепь вокруг мощного, черного запястья. А теперь старый малаец бежал вприпрыжку возле меня, его руки свисали, будто в беспомощной растерянности, на фоне батикового саронга. Серый глаз под густыми бровями... Чей?.. Но вот он уже потерялся в толпе. Среди множества людей перед черным камнем была молодая индийская женщина. Она была очевидно больна, в ее узком, нежном лице виднелось необычно искреннее томление, так же явно, как видно жизнь рыбы и водорослей в глубинах кристально чистого пруда. Ее руки с бледными, повернутыми кверху ладонями были протянуты к Каабе, а ее пальцы дрожали, как будто в аккомпанемент безмолвной молитве...
Я шел не останавливаясь, минуты проходили, все, что было мелким и горьким в моем сердце, начало покидать мое сердце, я стал частью кругового потока — о, разве не было это смыслом того, что мы делали, — узнать, что каждый является частью движения по кругу? Может быть, это был конец всякой растерянности? И минуты растворились, и время само остановилось, и мы были в центре вселенной...
Девять дней спустя Эльза умерла.
Она умерла неожиданно, после менее чем недели недуга, который сначала казался не более чем недомоганием от жары и непривычной диеты, но позднее оказался неясной тропической болезнью, перед которой сирийские доктора в больнице Мекки оказались бессильны. Темнота и крайнее отчаяние сомкнулись вокруг меня.
Ее похоронили на песчаном кладбище Мекки. Поставили камень над ее могилой. Я не желал делать никаких надписей на нем; думать о надписи означало думать о будущем, а я теперь не мог думать о будущем вообще.
Маленький сын Эльзы, Ахмад, оставался со мной еще в течение года и сопровождал меня в мое первое путешествие вглубь Аравии — храбрый десятилетний товарищ. Но через некоторое время я вынужден был распрощаться и с ним, так как семья его матери наконец убедила меня, что ему следует пойти в школу в Европе; и тогда ничего уже не оставалось от Эльзы, кроме памяти, камня на мекканском кладбище и темноты, которая рассеялась лишь намного позже, по прошествии длительного времени после того, как я предался непреходящему осваиванию Аравии.
- 6 -
Глубокая ночь. Но мы продолжаем сидеть вокруг мерцающего костра. Абу Саид теперь вышел из яростной бури своего гнева; его глаза грустные и немного уставшие; он говорит нам о Нуре, как о дорогом человеке, который давно ушел из этой жизни.
— Она не была красивой, знаешь, но я любил ее...
Луна над нами — полная полнотою живого существа. Неудивительно, что арабы в доисламский период полагали, что она является одной из «дочерей Бога», длинноволосая Аль-Лят, богиня плодородия, о которой говорили, что она передает свои таинственные силы плодовитости земле и таким образом порождает новую жизнь в людях и животных. В ее честь юноши и девушки древней Мекки и Таифа праздновали ночи полной луны гуляньями под открытым небом, безудержными выражениями любви и поэтическими конкурсами. Из глиняных кувшинов и кожаных бутылок текло красное вино, и, потому что оно было настолько красное и настолько возбуждающее, поэты уподобляли его в своих необузданных дифирамбах крови женщин. Эта гордая и пылкая молодежь непринужденно изливала свое радостное возбуждение в честь Аль-Лят, «чья миловидность похожа на блеск луны, когда она полная, и чья статность подобна полету черной цапли», — древняя, по-юношески сильная богиня, которая расправила свои крылья от Южной Аравии к северу и достигла даже Эллады в форме Лето, матери Аполлона.
От расплывчатого, смутного обожествления сил природы в форме поклонения Аль-Лят и сонму других богов к совершенному понятию Одного Бога Корана — длинный путь, пройденный арабами. Но как-никак человек всегда любил путешествовать далеко по дорогам своего духа. Он полюбил это занятие настолько, что вся его история в действительности может быть охарактеризована как история поиска веры. И в этом Аравия не отличается от остального мира.
У арабов этот поиск всегда был нацелен на абсолютное. Даже в самый ранний период, когда их воображение наполняло мир вокруг них множеством богов и демонов, они все же осознавали присутствие Одного, который пребывал в Своем величии над всеми божествами, — невидимое, непостижимое Всемогущество за пределами человеческого понимания, Вечная Причина, выше всех следствий. Богиня Аль-Лят и ее небесные сестры, Манат и Узза, были не более чем «дочерьми Бога», посредниками между Непознаваемым Единым и осязаемым миром, символами необъяснимых сил, окружавших рождение человека. Однако глубоко на фоне арабской мысли всегда присутствовало знание о Едином, всегда готовое вспыхнуть осознанной верой. Как же иначе это могло быть? Ведь это люди, которые выросли в тишине и одиночестве между суровым небом и суровой землей; их жизнь была сурова посреди этих грозных, бесконечных пространств; и так они не могли избежать сильного стремления к Силе, которая бы охватывала все существующее непогрешимой справедливостью и добротой, строгостью и мудростью, — Бог Совершенный. Он пребывает в бесконечности и распространяется на бесконечность. Но, так как ты находишься в сфере его деятельности, Он ближе к тебе, чем твоя шейная артерия...
Костер погас. Зейд и Абу Саид спят, неподалеку три наших верблюда расположились на побледневшем от света луны песке и жуют свою жвачку с мягким, хрустящим звуком, останавливаясь время от времени. Хорошие животные... Иногда один из них сменяет свое положение, трется ороговевшей кожей груди о землю и выдыхает фыркая, будто вздыхая. Хорошие животные. Они не имеют характерных выражений, совсем непохожие на лошадей, у которых всегда отчетливо выраженный характер; да, непохожие ни на одно другое животное, что используется человеком, точно так же, как пустыня, которой они принадлежат, непохожа ни на один другой ландшафт: без определенных выражений, раскачивающаяся между противоположностями, капризная и все же бесконечно скромная.
Я не могу уснуть и поэтому покидаю место ночлега, я взбираюсь на небольшой холм поблизости. Луна висит низко над западным горизонтом и освещает низкие скалистые холмы, которые высятся подобно призракам над мертвой равниной. Начиная отсюда прибрежная низменность Хиджаза растекается на запад легким покатом: группа лощин, изрезанная множеством извилистых, пересохших русел рек, лишенных всякой жизни, без поселений, без домов, без деревьев, — суровость в своей наготе под светом луны. И все же именно из этой опустошенной, безжизненной земли, из этих песчаных лощин и голых холмов распустилась самая жизнеутверждающая вера в истории человечества...
Теплая и спокойная ночь. Неяркий свет и расстояние заставляют холмы колыхаться и пошатываться. Под светом луны подрагивают бледно-голубые переливы, и через эту бледную синеву скользит опаловая нотка, призрачное напоминание о всех цветах на земле; однако неземная синева подчиняет их всех, сливаясь без перехода с тем, что должно было бы быть горизонтом, она подобна призыву к загадочным, непостижимым вещам.
Недалеко отсюда, скрытая от моих глаз посреди этой безжизненной пустыни из лощин и холмов, лежит долина Арафат, на которой все паломники, приезжающие в Мекку, собираются в один день года, что служит напоминанием о том Последнем Сборе, когда человек будет держать ответ перед Создателем за все, что он сделал в жизни. Как часто я стоял там сам с непокрытой головой, в белом одеянии паломника, посреди множества точно таких же паломников с трех континентов, с лицами, повернутыми в сторону Джабаль Ар-Рахма, «Горы Милости», которая возвышается над огромной равниной: стояние и ожидание в течение дня, в течение всего дня, размышление над неизбежным Днем, «когда ты будешь открыт для обзора и никакие твои тайны не смогут быть укрыты»...
И в то время как я стою на гребне холма и долго смотрю вниз в сторону невидимой долины Арафат, залитая лунным светом синева пейзажа передо мной, мертвая мгновение назад, вдруг оживает потоками всех людских жизней, которые проходили через долину, и наполняется призрачными голосами миллионов мужчин и женщин, которые прошли или проехали между Меккой и Арафатом за более чем тринадцать столетий ежегодного паломничества. Их голоса и шаги и голоса и шаги их животных вновь пробуждаются и звучат по-новому. Я вижу, как они шагают, едут и собираются, все те мириады паломников в белом за тысячу триста лет. Я слышу звуки их прошедших дней. Крылья веры, которая собрала их вместе на этой земле скал, песка и кажущейся мертвенности, бьют снова теплотой жизни поверх свода веков, и могущественное биение крыльев втягивает меня в это действо и воссоздает мои собственные прошедшие дни, делая их настоящим, и снова я еду по равнине...
... еду в грохочущем галопе по равнине посреди тысяч и тысяч одетых в ихрам бедуинов, возвращающихся с Арафата в Мекку, — маленькая частица той ревущей, сотрясающей землю, непреодолимой волны несметного количества галопирующих верблюдов и людей с племенными знаменами на высоких шестах, бьющихся на ветру подобно барабанному бою. Их боевые кличи разрывают воздух: «Йа Рауга, йа Рауга!» — так люди племени Атайба вспоминают имя своего предка, им вторят люди племени Харб: «Йа Ауф, йа Ауф!» — и эхом раздается, почти вызывающе: «Шаммар, йа Шаммар!» — из самого правого крыла колонны.
Мы продолжаем ехать очертя голову, пролетая над степью, и мне кажется, что мы летим вместе с ветром, предаваясь счастью, которое не знает ни конца, ни предела... и ветер в моих ушах громко и радостно напевает неистовую победную песнь: «Никогда более, никогда более, никогда более ты не будешь чужим!»
Мои братья справа и мои братья слева, все они незнакомы мне, но ни один не является чужим: в шумной, радостной погоне мы — единый организм, преследующий одну цель. Широк мир перед нами, а в наших сердцах брезжит искра от пламени, что пылало в сердцах сподвижников Пророка. Они знают, мои братья справа и мои братья слева, что они не оправдали возлагаемых на них надежд и что с бегом времени их сердца измельчали, и все же обещание полного счастья не отнято у них... не отнято у нас...
Кто-то из этого бушующего сонма отказывается от племенного клича ради клича веры: «Мы братья тому, кто предается Богу!» — и другой подхватывает: «Аллаху акбар! Бог Превыше всего! Лишь только Бог Велик!»
И все племенные отряды подхватывают этот клич. Они больше не бедуины Наджда, упивающиеся чувством гордости за свое племя, они — люди, которые знают, что божественные тайны только и ожидают их... ожидают нас... Посреди грохота тысяч ног несущихся верблюдов и хлопанья сотен знамен их клич перерастает в триумфальный рев: «Аллаху акбар!»
Он проносится мощными волнами поверх голов тысяч галопирующих людей, по широкой равнине, во все концы земли — «Аллаху акбар!» Эти люди выросли над своими ограниченными жизнями, и теперь их вера несет их вперед, в единстве, к не отмеченным на карте горизонтам... Страстному стремлению не нужно более оставаться мелким и скрытым; оно нашло свое пробуждение, ослепляющий восход полноты и завершенности. В этой полноте и завершенности человек шагает во всем своем Богом данном великолепии; его шаг — радость, его знание — свобода, а его мир — вселенная без границ...
Запах тел верблюдов, их тяжелое дыхание и фырканье, гром бессчетного количества ног животных; крики людей, бряцание винтовок, свисающих с рукояток седел, пыль, испарина и чрезмерно взволнованные лица вокруг меня... и внезапное, приятное спокойствие внутри меня.
Я поворачиваюсь в седле и вижу позади себя волны сплетенной воедино массы из тысяч наездников в белом и дальше за ними мост, по которому я пришел, — его конец прямо позади меня, тогда как его начало уже затерялось в туманной дали.