VI. Сны
- 1 -
Быть другом и гостем великого арабского амира означает быть другом и гостем всех его служащих, его раджаджил, лавочников в его столице и даже бедуинов степи, находящейся под его управлением. Такой гость вряд ли может упомянуть о желании, чтобы его не исполнили сразу же при первой возможности; постоянно он окружен теплотой и беспрекословной любезностью, которые преследуют его повсюду: на рынке города не меньше, чем в широких залах и коридорах дворца.
Это случалось со мной столько много раз до этого, это происходит и теперь, во время моей двухдневной остановки в Хаиле. Когда я хочу выпить кофе, мелодичный звон медной ступки сразу же звучит в моей личной приёмной комнате. Когда по утру я невзначай упоминаю с Зейдом (в присутствии одного из слуг амира) седло для верблюда, которое я только что приметил на базаре, его приносят ко мне после полудня и кладут у моих ног. Несколько раз в день появляется подарок: длинное платье с манговым узором из кашмирской шерсти, или вышитая куфия, или белая багдадская овчина для седла, или изогнутый кинжал из Наджда с серебряной рукоятью... И я, путешествуя налегке, не могу предложить Ибн Мусааду ничего взамен, кроме большой английской карты Аравии, на которой, к его великой радости, я кропотливо пометил арабские наименования населенных пунктов.
Щедрость Ибн Мусаада несет в себе сильные отголоски манер короля Ибн Сауда, что в конечном счете не удивительно, если рассматривать их близкие взаимоотношения. Они не только родственники, но также разделили — еще с ранней юности Ибн Сауда, когда Ибн Мусаад был мальчиком, — львиную долю сложностей, превратностей и мечтаний, сопутствующих раннему правлению короля. И более того, их личная связь укрепилась годами ранее женитьбой Ибн Сауда на Джаухаре, сестре Ибн Мусаада, женщине, которая значила для короля больше, чем кто-либо, на ком он женился до или после нее.
Хотя многие из людей были в дружбе с ним, не многие имели честь наблюдать самую сердечную и, возможно, самую важную сторону натуры Ибн Сауда — его великую способность любить, которая, будь у нее возможность раскрыться и сохраниться, могла бы привести его к высотам, гораздо более значительным, чем те, что он достиг. Настолько много внимания уделялось огромному количеству женщин, которые выходили замуж за него и разводились с ним, что многие посторонние люди стали рассматривать его как некого распутника, погруженного в нескончаемое удовлетворение плотских желаний; однако лишь немногие, если вообще таковые имеются, знают, что почти каждый брак Ибн Сауда, не считая союзов, диктуемых политическими соображениями, был результатом едва заметного неутолимого желания вернуть призрак утерянной любви.
Джаухара, мать его сыновей Мухаммада и Халида, была величайшей любовью Ибн Сауда. И даже теперь, когда с момента ее смерти прошло вот уже около тринадцати лет, король всегда вспоминает о ней с замиранием сердца.
Она, очевидно, была удивительной женщиной, не просто красавицей, так как Ибн Сауд знал и располагал множеством красивых женщин в своей чрезвычайно пышной супружеской карьере, но также одаренной той инстинктивной женской мудростью, которая соединяет блаженство духа с блаженством тела. Ибн Сауд обычно не позволяет эмоциям перерасти в глубокую привязанность в отношениях с женщинами, и это, скорее всего, объясняет ту легкость, с которой он женится и разводится со своими женами. Но с Джаухарой он, кажется, воплотил то, что никогда после нее не повторялось. Хотя он и имел других жен, когда она была жива, его истинная любовь предназначалась лишь ей, как если бы она была единственной его женой. Он писал любовные поэмы для нее, и однажды, в одном из своих душевных излияний, он сказал мне: «Всякий раз, когда мир чернел вокруг меня и я не мог увидеть разрешения сложностей и опасностей своего пути, я садился и сочинял оду для Джаухары; и по завершении ее мир снова вдруг освещался, и я знал, что мне нужно было предпринять».
Но Джаухара умерла во время великой эпидемии гриппа в 1919 году, которая также унесла жизнь первого и самого любимого сына Ибн Сауда, Турки. Его двойная потеря оставила незатягивающуюся рану на его судьбе.
Не только жене и сыну он полностью смог отдать свое сердце: он любил своего отца так, как немногие любят своих. Отец, Абд ар-Рахман, которого я знал с первых лет моего пребывания в Рияде, хотя и был добрым и благочестивым человеком, однозначно не являлся выдающейся личностью, как его сын, и не играл особенно важной роли в течение своей долгой жизни. Тем не менее даже после того, как Ибн Сауд заполучил королевство своими собственными усилиями и стал неоспоримым правителем земли, он вел себя в отношении к своему отцу с таким смирением, что он никогда бы не согласился войти в комнату замка, если Абд ар-Рахман находился в комнате ниже, «ведь, — сказал бы он, — как я могу позволить себе ходить по голове моего отца?» Он также никогда бы не стал садиться в присутствии старика без очевидного приглашения. Я до сих пор помню замешательство, которое это королевское смирение вызвало во мне однажды в Рияде (мне кажется, это было в декабре 1927 года). Я посещал отца короля на регулярной основе в его комнатах в королевском дворце, и в один из таких визитов мы сидели на полу облокотившись о подушки, пожилой господин разглагольствовал на одну из своих любимых религиозных тем. Внезапно вошел слуга и промолвил: «Шуйух...» В следующий момент Ибн Сауд появился в двери. Естественным образом я захотел встать, но старый Абд ар-Рахман схватил меня за руку и потянул вниз, как будто говоря: «Ты — мой гость». Невозможно выразить словами то, как я был поражен тем, что остался сидеть в то время, как король, поприветствовав своего отца издалека, остался стоять в двери, очевидно ожидая разрешения войти в комнату. Но король, должно быть, привык к такого рода капризам со стороны своего отца, так как он подмигнул мне, немного улыбаясь и успокаивая меня. Тем временем старик Абд ар-Рахман продолжил свое рассуждение, как если бы никакого вмешательства не произошло. По прошествии нескольких минут он посмотрел вверх, кивнул сыну и сказал: «Подойди ближе, сынок, и присядь». Королю на тот момент было сорок семь или сорок восемь лет.
Несколько месяцев позже (мы были в Мекке в то время) новость о том, что его отец скончался в Рияде, дошла до короля. Я никогда не забуду долгий непонимающий взгляд, с которым он уставился на посланника, и отчаяние, которое медленно и видимо охватило черты, обычно столь безмятежные и сдержанные; и как он вскочил с ужасающим ревом: «Отец — мертв!» — и широкими шагами выбежал из комнаты, его абая волочилась по земле за ним; и как он взбежал по лестнице мимо охранников с полными ужаса лицами, не зная сам, куда он бежит и почему, и продолжая постоянно вопить: «Мой отец — мертв! Мой отец — мертв!» На протяжении двух дней после этого он отказывался видеться с кем-либо, не ел и не пил, проводил день и ночь в молитве.
Сколько сыновей зрелого возраста, как много королей, отвоевавших себе государство своей собственной силой, которые бы так оплакивали смерть отца, умершего безмятежной смертью в преклонном возрасте?
- 2 -
Ведь благодаря лишь собственным усилиями Абд аль-Азиз Ибн Сауд отвоевал свое огромное королевство. Ко времени, когда он был ребенком, его династия уже потеряла последние остатки своей силы в центральной Аравии и была вытеснена однажды бывшими вассалами, династией Ибн Рашида из Хаиля. То были горькие дни для Абд аль-Азиза. Гордый и замкнутый мальчик вынужден был наблюдать, как чужеродный амир управляет городом его отца, Риядом, от имени Ибн Рашида, ведь теперь семья Ибн Сауда — однажды правители почти всей Аравии — была лишь на содержании у Ибн Рашида: их терпели, но не боялись. В конце концов даже миролюбивый Абд ар-Рахман не смог мириться с этим и покинул Рияд со всей семьей в надежде провести оставшиеся дни в доме своего старого друга, правителя Кувейта. Но он не мог знать, что будущее уготовило для него, так как он не знал, что таится в сердце его сына.
Из всех членов семьи только один имел хоть какое-то представление о том, что происходило в этом пылком сердце, — младшая сестра его отца. Я не знаю о ней много; я лишь знаю, что, когда бы он ни останавливался на днях своей молодости, король всегда вспоминает ее с огромным почтением.
«Она любила меня, я полагаю, даже больше своих собственных детей. Когда мы были наедине, она сажала меня на колени и рассказывала мне о великих вещах, которые мне предстояло сделать, когда я вырасту. „Ты должен возродить славу дома Ибн Сауда“, — говорила она мне снова и снова, и ее слова были подобны ласканию. „Но я хочу, чтобы ты знал, о Азайиз*, — говорила она, — что даже слава дома Ибн Сауда не должна быть концом твоих устремлений. Ты должен стремиться к славе Ислама. Твои люди остро нуждаются в лидере, который повел бы их по пути Благословенного Пророка, и ты будешь этим лидером“. Эти слова всегда оставались живыми в моем сердце».
* Уменьшительно-ласкательное от Абд аль-Азиз
Действительно ли эти слова жили там?
На протяжении своей жизни Ибн Сауд любил говорить об Исламе как о миссии, которая была возложена на него; и даже позднее, когда уже давно стало ясно, что королевская власть значила больше для него, чем его прежняя борьба за идеал, его огромное красноречие зачастую с успехом убеждало многих людей, возможно и его самого, что этот идеал все еще является его целью.
Такие детские воспоминания часто всплывали во время вечеров в кругу близких людей в Рияде, такие вечера часто имели место после молитвы иша (около двух часов после заката солнца). Как только молитва во дворцовой мечети заканчивалась, мы собирались возле короля в одной из маленьких комнат и слушали часовое чтение, посвященное жизни Пророка или комментариям к Корану. После этого король приглашал двух или трех человек сопроводить его во внутренние комнаты в его личной части замка. Одним вечером, помнится, отправляясь с очередного собрания в комнаты короля, я был снова поражен величественным ростом, благодаря которому он так сильно возвышался над окружающими его людьми. Он, должно быть, поймал мой восторгающийся взгляд, так как он быстро улыбнулся с тем неописуемым шармом, присущим ему, взял меня под руку и спросил:
— Почему ты смотришь на меня так, о Мухаммад?
— Я думал, о мудрый годами, что никто не ошибется, распознавая в тебе короля, когда твоя голова находится так высоко над головами толпы.
Ибн Сауд посмеялся и, все еще ведя меня за руку в медленной процессии по коридору, сказал:
— Да, приятно быть таким высоким. Но было время, когда мой рост приводил лишь к душевной боли. Это было много лет назад, когда я был мальчиком и жил во дворце Шейха Мубарака в Кувейте. Я был тощим и чрезвычайно высоким, намного выше того, что подобает моему возрасту. Другие мальчишки во дворце, дети из семьи шейха и из моей собственной, сделали меня предметом своих шуток, как будто я был уродом. Это вызывало во мне огромное страдание, и иногда я даже думал, что я и на самом деле урод. Я так стыдился своего роста, что втягивал внутрь свою голову и плечи, чтобы казаться меньше, когда проходил через комнаты дворца или по улицам Кувейта.
Потом мы достигли королевских комнат. Его старший сын, наследный принц Сауд, уже ожидал там своего отца. Он был моего возраста и довольно внушителен по виду, хотя и не так высок, как его отец. Его черты были гораздо более резкие, чем черты короля, и не имели той подвижности и живости, как у последнего. Однако он был добрым человеком и имел хорошую репутацию среди людей.
Король сел на подушки, расстеленные вдоль стен, и пригласил нас последовать его примеру. Затем он скомандовал: «Кахва!» Вооруженный слуга у двери тут же прокричал в коридор: «Кахва!». И сразу же этот традиционный оклик был подхвачен и повторился в быстрой череде другими слугами по всей длине коридора, один за другим последовало: «Кахва! Кахва!» — в радостной церемонии повторений, пока этот клич не достиг королевской кухни-кофейни, на расстоянии нескольких комнат от нас. И в миг слуга с золотыми кинжалами появился с медным кофейником в одной руке и маленькими чашками в другой. Король получил первую чашку, а другие чашки пошли по кругу к гостям в очередности, в которой они были усажены. В таких неформальных ситуациях Ибн Сауд говорил свободно обо всем, что приходило ему в голову: о том, что происходило в отдаленных частях света, о новых странных изобретениях, о которых ему рассказывали, о людях, обычаях и установлениях, но больше всего он любил говорить о своем собственном опыте и поощрял других участвовать в обсуждении. В тот самый вечер Амир Сауд задал начало беседе, когда он смеясь повернулся ко мне:
— Кое-кто выразил мне сомнение на твой счет сегодня, о Мухаммад. Он сказал, что он сильно сомневается, не являешься ли ты английским шпионом под видом мусульманина... Но не беспокойся, я уверил его, что ты несомненно мусульманин.
Я не смог сдержать улыбку и ответил:
— Ты был весьма любезен, о Амир, да продлит Господь твою жизнь. Однако как ты можешь быть столь уверен на этот счет? Разве не Бог один знает, что в человеческом сердце?
— Это правда, — ответил Амир, — но в этом случае мне было даровано особое озарение. Сон на прошлой неделе подсказал мне это... Я увидел самого себя стоящим перед мечетью и глядящим вверх на минарет. Вдруг появился человек на балконе минарета, поднес ладони ко рту и начал призыв к молитве: «Бог превыше всего, лишь Господь велик, — и продолжил так до самого конца. — Нет бога и божества, кроме Одного и Единого Бога»... И когда я присмотрелся к человеку, я увидел, что это был ты. Когда я проснулся, я точно знал, хотя я никогда не сомневался в этом, что ты в действительности мусульманин, ведь сон, в котором Имя Господа возвеличивается, не может быть обманчивым.
Я был сильно тронут этим добровольным утверждением моей искренности сыном короля, а также убедительным кивком, с которым король подтвердил удивительный рассказ Амира Сауда. Перехватывая инициативу, Ибн Сауд заметил:
— Часто случается так, что Бог освещает наши сердца через сны, которые иногда предсказывают будущее, а иногда разъясняют настоящее. Разве тебе не снились подобные сны, о Мухаммад?
— Конечно же снились, о Имам, очень давно, задолго до того, как я начал думать о том, чтобы стать мусульманином, даже до того, как я ступил на мусульманскую землю. Мне было около девятнадцати лет в то время, и я жил в доме своего отца в Вене. Я был глубоко заинтересован наукой о внутренней жизни человека (что было наиболее близким определением психоанализа, которое я смог придумать для короля) и имел практику оставлять возле кровати бумагу и карандаш для того, чтобы записывать свои сны сразу в момент пробуждения. С помощью этой практики, как оказалось, я смог сохранять воспоминания о снах неограниченно долго, даже если я не мог держать их в голове. В том конкретном сне я обнаружил себя в Берлине едущим в поезде по подземной железной дороге: иногда поезд едет по туннелю под землей, а иногда по мостам высоко над улицами. Вагоны были набиты огромной толпой людей, что яблоку негде упасть, все стояли плотно, не в состоянии двинуться. Тусклый свет единственной электрической лампочки освещал вагон... Через некоторое время поезд выехал из туннеля, однако не поднялся на один из тех высоких мостов, а оказался посреди широкой пустынной глиняной равнины. Колеса застряли в глине, и поезд остановился не в состоянии двигаться вперед или назад.
— Все пассажиры, и я среди них, покинули вагоны и стали осматриваться, — продолжил я. — Равнина вокруг нас была бесконечной, пустой и безжизненной: ни куста, ни дома, ни даже камня; и огромная растерянность овладела людскими сердцами: теперь, когда мы осели здесь, как мы найдем дорогу назад туда, где живут другие люди? Серые сумерки нависли над безграничной пустыней, как во время начала рассвета.
— Каким-то образом я не совсем разделял растерянности других людей. Я отделился от толпы и заметил, на расстоянии около десяти шагов, верблюда-дромадера, пригнувшегося к земле. Он был полностью оседлан — тем же самым способом, которым, как я узнал позже, седлают верблюдов в твой стране, о Имам, — и в седле сидел человек, одетый в бело-коричневую абаю с коротким рукавом. Его куфия была натянута на лицо, так что я не мог различить его черт. В сердце я сразу понял, что верблюд ожидал меня и что неподвижный всадник должен стать моим гидом. Итак, без лишних слов я вскочил на спину верблюда позади седла способом, которым едет радиф, второй всадник сзади, в аравийских землях. В следующий момент верблюд поднялся и пошел вперед затяжной легкой походкой, и я ощутил невыразимое счастье растущее во мне. В той быстрой плавной походке мы проехали часы, как показалось вначале, затем дни, затем месяцы, пока я не потерял счет времени; и с каждым шагом верблюда мое счастье росло все больше, пока я не почувствовал, что плыву сквозь воздух. Под конец горизонт по правую сторону начал краснеть под лучами начинавшего восходить солнца. Но на горизонте далеко впереди я увидел другой свет, он восходил из-за огромных открытых ворот, покоившихся на двух колоннах, — слепящий белый свет, не красный, как свет по нашу правую руку, но прохладный свет, постепенно становившийся ярче по мере того, как мы приближались, и усиливавший мое счастье до пределов, неподвластных какому-либо описанию. Все ближе и ближе мы приближались к воротам и свету, пока я не услышал голос, извещающий откуда-то: «Это — самый западный город!» И я проснулся.
— Хвала Господу! — воскликнул Ибн Сауд, когда я закончил. — И разве не подсказал тебе этот сон, что тебе было суждено стать мусульманином?
Я покачал головой:
— Нет, о мудрый годами, как мог я знать об этом? Я никогда не думал об Исламе и даже никогда не знал ни одного мусульманина... Лишь семь лет спустя, после того как я давно забыл свой сон, я принял Ислам. Я вспомнил сон лишь недавно, когда я нашел его среди своих бумаг записанным ровно так же, как я описал его в ту ночь по пробуждении.
— Однако это было твоей истинной судьбой, которую Бог показал тебе в том сне, сынок! Разве ты не распознаешь ее? Выход из толпы людей, в которой находился ты, на пустынную равнину без дороги и направления и их растерянность — разве это не состояние тех, о ком повествует вступительная сура Корана: «те, кто заблудились»? И дромадер, который вместе с всадником ожидал тебя, — разве это не «верное наставление», о котором Коран говорит так часто? И всадник, который не разговаривал с тобой и чьё лицо ты не мог увидеть, — кто другой может это быть, как не Благословенный Пророк, да пребудет мир и благословение Бога над ним? Он любил носить накидку с короткими рукавами... И разве не говорит нам множество наших книг о том, что когда бы он ни появлялся в снах немусульман или тех, кто еще пока не стал мусульманином, его лицо всегда закрыто? И тот прохладный белый свет на горизонте впереди — что еще это может быть, как не обещание света веры, который светит, но не обжигает? Ты не достиг его в своем сне, потому что, как ты сам сказал, лишь годы спустя ты распознал в Исламе истину...
— Ты, может быть, прав, о мудрый годами... А как насчет того «самого западного города», к которому ведет путь через ворота на горизонте? Ведь мое принятие Ислама не повело меня к Западу, наоборот, оно все дальше вело меня от Запада.
Ибн Сауд молчал и думал некоторое время, затем он поднял свою голову и с той сладкой улыбкой, которую я полюбил, сказал:
— Не могло ли это значить, о Мухаммад, что принятие Ислама тобой было «самой западной» точкой в твоей жизни и что после этого жизнь Запада перестала быть твоей?..
По прошествии некоторого времени король заговорил снова:
— Никто, кроме Бога, не знает будущего. Но иногда Он решает даровать нам через сон мимолетный взгляд на то, что нас ожидает в будущем. Я сам имел опыт таких снов два или три раза, и они всегда сбывались. Один из них, конечно, сделал меня тем, кем я являюсь... Мне было на тот момент семнадцать лет. Мы жили в изгнании в Кувейте, но я не мог вынести мысли о том, что Ибн Рашиды правят на моей родине. Я часто молил своего отца, да смилуется Господь над ним: «Сражайся, о отец, и прогони Ибн Рашидов прочь! Никто не имеет больших оснований на трон Рияда, чем ты!» Но мой отец отметал в сторону мои буйные запросы как фантазии и напоминал мне, что Мухаммад Ибн Рашид был самым сильным правителем на земле арабов, и что он держал власть над королевством, простиравшимся от Сирийской пустыни на севере до песков «Пустой четверти» на юге, и что все бедуинские племена дрожали перед его железной рукой. Одной ночью, однако, у меня был странный сон. Я увидел себя на лошади в одинокой пустыне ночью, а передо мной, тоже на лошади, был старый Мухаммад Ибн Рашид, захватчик королевства моей семьи. Мы оба были безоружными, но Ибн Рашид держал в своей руке на высоте огромный сверкающий фонарь. Когда он увидел меня приближающимся, он распознал во мне врага, повернул и пришпорил лошадь, спасаясь бегством; я начал преследовать его, догнал и схватил угол его накидки, затем его руку, затем фонарь... Я потушил фонарь. Когда я проснулся, я был уверен, что мне начертано отвоевать власть у дома Ибн Рашида...
В год того сна, 1897-й, Мухаммад Ибн Рашид умер. Это показалось Абд аль-Азизу Ибн Сауду благоприятным моментом для удара; однако Абд ар-Рахман, его отец, был склонен не рисковать мирной жизнью в Кувейте ради такого сомнительного предприятия. Но страсть сына была упрямее инертности отца — и в конце концов отец сдался. При поддержке своего друга Шейха Мубарака из Кувейта он поднял несколько бедуинских племен, которые оставались преданными его семье, вышел в бой против Ибн Рашидов на старый арабский манер — с верблюдами и лошадьми, с племенными знаменами — и был разгромлен превосходящими силами противника. С чувством скорее облегчения, нежели разочарования, он возвратился в Кувейт, полный решимости никогда более не нарушать заката своей жизни военными приключениями.
Но сын не сдался так просто. Он постоянно вспоминал свой сон о победе над Мухаммадом Ибн Рашидом; и когда его отец отказался от всяких притязаний на царствование в Наджде, именно этот сон побудил молодого Абд аль-Азиза сделать его безумную ставку на власть. Он собрал нескольких друзей — среди них его родственники Абдулла Ибн Джилюви и Ибн Мусаад — и созвал авантюрных бедуинов, вся компания составила сорок человек. Они выехали из Кувейта как воры: украдкой, без знамен, барабанов и песен; и, избегая протоптанных караванных путей и прячась в дневное время, они достигли окрестностей Рияда и разбили лагерь в уединенной лощине. В тот же самый день Абд аль-Азиз выбрал пять спутников из сорока и так обратился к оставшимся:
— Мы шестеро теперь вкладываем свою судьбу в Божью десницу. Мы направляемся в Рияд — победить или потерпеть поражение навсегда. Если вы услышите звуки боя, исходящие из города, прибегайте к нам на помощь; но если вы не услышите ничего до заката завтрашнего дня, тогда вы должны знать, что мы мертвы, да примет Господь наши души. Если случится такое, вы, остальные, возвращайтесь втайне и как можно скорее в Кувейт.
И шестеро отправились в путь. С наступлением ночи они добрались до города и проникли в него через один из проломов, которые много лет назад Мухаммад Ибн Рашид проделал в стенах побежденного города, чтобы унизить его жителей. Они пошли со спрятанным под накидками оружием прямиком к дому рашидского амира. Дом был заперт, так как амир по обычаю, страшась враждебно настроенных масс, проводил ночи в крепости напротив. Абд аль-Азиз и его товарищи постучали в дверь, не успел слуга открыть дверь, как тут же был обезоружен, связан и обезмолвлен кляпом. То же самое постигло всех обитателей дома: в этот час лишь нескольких слуг и женщин. Шестеро искателей приключений подкрепились финиками из кладовой амира и провели ночь, перечитывая по очереди отрывки из Корана.
По утру ворота крепости открылись, и амир появился снаружи, окруженный вооруженными охранниками и слугами. С криками «О Господи, в Твоих руках Ибн Сауд!» Абд аль-Азиз и его пять товарищей кинулись с обнаженными клинками на удивленного врага. Абдулла Ибн Джилюви метнул свое копьё в амира, но тот вовремя нагнулся, и копьё воткнулось в глиняную стену крепости с трясущейся рукояткой и осталось там по сей день всем на обозрение. Амир отступил к воротам в панике, тогда как Абдулла единолично последовал за ним во внутреннюю часть крепости; Абд аль-Азиз и его четыре оставшихся товарища атаковали охранников, которые, несмотря на свое численное превосходство, были сильно сбиты с толку и не смогли достойно защищаться. Мгновение спустя на плоской крыше появился амир, просящий под жестким давлением Абдуллы Ибн Джилюви помилования, которого он не получил. И когда он упал на парапет крыши и получил смертельный удар мечом, Абд аль-Азиз вскричал снизу: «Выходите, о люди Рияда! Вот он я, Абд аль-Азиз, сын Абд ар-Рахмана из дома Ибн Сауда, ваш законный правитель!» И люди Рияда, ненавидевшие своих северных угнетателей, прибежали с оружием на помощь своему принцу, и на верблюдах прискакали его тридцать пять товарищей, ворвавшись через городские ворота и сметая противника как ураганный ветер. В течение часа Абд аль-Азиз Ибн Сауд стал неоспоримым правителем города.
Это случилось в 1901 году. Ему был двадцать один год. Его юношество закончилось, и он вошел во вторую фазу своей жизни — фазу зрелого мужчины и правителя.
Шаг за шагом, область за областью Ибн Сауд отвоевал Наджд у дома Ибн Рашидов, вытесняя их обратно на их землю, Джабаль Шаммар, и в ее столицу Хаиль. Это наступление было настолько продумано, как если бы над ним работал целый генеральский штаб с картами, снабжением и геополитической стратегией, хотя Ибн Сауд и не имел генералов и штабов и вряд ли когда-либо глядел на карты. Его завоевания продвигались спирально с центром в Рияде, и ни шагу вперед не было сделано, пока ранее завоеванная территория не была полностью подчинена и закреплена. Вначале он подчинил районы к востоку и северу от Рияда, затем он расширил свое влияние на западные пустыни. Продвижение на запад было медленным, так как Ибн Рашиды все еще обладали значительной силой и к тому же имели поддержку со стороны турков, с которыми они были в тесном союзе на протяжении нескольких десятков лет. Ибн Сауд также страдал от бедности: южные регионы Наджда не могли обеспечивать в достаточной мере большие группы военных даже на короткое время.
«Было время, — сказал он мне однажды, — когда я был настолько беден, что вынужден был заложить у еврейского кредитора из Кувейта украшенный драгоценными камнями меч, подаренный мне Шейхом Мубараком. Я даже не мог позволить себе ковер для седла — мешки, постеленные под овчину, сходили за него».
Была еще одна проблема, сделавшая раннюю карьеру Ибн Сауда тяжелой, — отношение бедуинских кланов.
Несмотря на все свои города и деревни Центральная Аравия является преимущественно землей бедуинов. Именно от их поддержки или сопротивления зависел исход противостояний между Ибн Саудом и Ибн Рашидом почти на каждом этапе. Они были ненадежны и переменчивы и обычно присоединялись к той стороне, которая была на подъеме и сулила большую выгоду. Самым великим мастером такого лицемерия был Файзал Ад-Дауиш, первый вождь могущественного племени Мутайр, поддержка которого всегда могла перевесить чашу весов на сторону либо одной, либо другой из двух соперничающих династий. Он приезжал в Хаиль, чтобы быть щедро одаренным подарками Ибн Рашида; уезжал от Ибн Рашида и приезжал в Рияд присягнуть на верность Ибн Сауду, чтобы предать его месяцем спустя. Он не был предан никому, храбрый и практичный, он был страшно одержим жаждой власти. Он стоил многих бессонных ночей Ибн Сауду.
Столкнувшись с этими трудностями, Ибн Сауд задумал план, поначалу бывший не более чем политическим маневром, но которому суждено было развиться в величайшую идею, которой было под силу изменить лик всего полуострова, — план поселения кочующих племен. Было очевидно, что осев на одном месте, бедуины оставят свою двуличную игру между воюющими сторонами. Будучи кочевниками, они легко могли собирать свои палатки при первой необходимости и переходить со своими стадами то туда, то сюда, от одной стороны к другой. Однако оседлый образ жизни сделал бы подобное невозможным, так как смена лояльности была бы чревата потерей своих домов и плантаций, а бедуину ничего не мило так, как его собственное имущество.
Ибн Сауд сделал заселение бедуинов самым важным пунктом своей программы. В этом ему значительно помогло учение Ислама, которое всегда делало акцент на превосходстве оседлого образа жизни над кочевым. Король разослал религиозных деятелей, которые просвещали людей в религии и проповедовали новую идею с неожиданным успехом. Началось формирование Ихван ('братья' или 'братство'), как оседлые бедуины стали называть себя. Самым первым поселением Ихван было переселение Альуа-Мутайр, клана Ад-Дауиша. Их поселок, Артауия, разросся в течение нескольких лет в город приблизительно с тридцатью тысячами жителей. Многие другие племена последовали их примеру.
Религиозный энтузиазм Ихван и их воинственный настрой стали мощным инструментом в руках Ибн Сауда. С этого момента его войны подразумевали новый аспект: рожденные религиозным пылом Ихван, они переросли свой былой характер династической борьбы за власть и стали войнам за веру. Для Ихван, по крайней мере, это возрождение веры имело более чем личный подтекст. В их неуступчивом следовании учению великого реформатора восемнадцатого века, Мухаммада Ибн Абд аль-Ваххаба, который стремился к возвращению Ислама к простоте и чистоте его истоков и отрицал все более поздние «нововведения», Ихван были, без сомнения, часто переполнены чрезмерным чувством личной праведности; однако то, чего они желали больше всего на свете, было не просто личной праведностью, но установлением нового общества, которое справедливо могло бы быть названо исламским. Справедливо и то, что многие их понятия были примитивны, а их рвение часто граничило с фанатизмом; но при соответствующем наставлении и образовании их глубокая религиозная приверженность могла бы помочь им расширить мировоззрение и в свое время стать ядром подлинного социального и духовного возрождения всей Аравии. Однако, к сожалению, Ибн Сауд не смог узреть огромную важность такого развития и удовлетворился передачей Ихван лишь элементарнейших задатков религиозного и светского образования — на самом деле, лишь настолько, насколько требовалось для поддержания их рьяного фанатизма. Другими словами, Ибн Сауд видел в движении Ихван только инструмент к достижению власти. Годы позднее этому недочету с его стороны было суждено отразиться на его собственной политике и на каком-то этапе угрожать самому существованию созданного им королевства; и это было, пожалуй, самым ранним указанием на то, что королю недоставало того внутреннего величия, которого люди стали ожидать от него. Но разочарование Ихван королем и его разочарование ими сформировалось не сразу...
В 1913 году, имея огромную ударную силу Ихван в своем распоряжении, Ибн Сауд наконец почувствовал, что достаточно окреп для попытки завоевания провинции Аль-Хаса у Персидского залива, которая некогда принадлежала Наджду, но была оккупирована турками пятидесятью годами ранее.
Война против турков была известна Ибн Сауду: время от времени он встречался с турецкими подразделениями, особенно с полевой артиллерией, в составе армии Ибн Рашида. Однако атака Аль-Хасы, находящейся под прямой администрацией турков, была совсем другим делом — столкновение лоб в лоб с великой державой. Но у Ибн Сауда не было выбора. Не возьми он Аль-Хасу и ее порты под свой контроль, он остался бы отрезанным от внешнего мира навсегда, не будучи в состоянии достать крайне необходимые оружие, боеприпасы и предметы первой необходимости. Нужда оправдывает риск; но риск был настолько велик, что Ибн Сауд долго колебался до того, как предпринять атаку на провинцию и ее столицу, Аль-Хуфуф. По сей день ему нравится вспоминать обстоятельства, при которых было принято окончательное решение:
«Мы были уже в пределах видимости Аль-Хуфуфа. С песчаной дюны, на которой сидел я, было хорошо видно стены могущественной крепости, возвышающейся над городом. Мое сердце было полно нерешимости, тогда как я взвешивал преимущества и опасности этого предприятия. Я устал; я мечтал о спокойствии и доме; и при мысли о доме лицо моей жены Джаухары предстало перед моими глазами. Я начал думать о строках, которые я бы прочитал ей, будь она рядом. Не успев до конца осознать того, что делаю, я начал сочинять поэму для нее, полностью забывая, где я нахожусь и какое серьезное решение мне предстоит принять. Как только поэма была завершена у меня в голове, я записал ее, запечатал, позвал одного из моих курьеров и приказал: „Возьми двух самых быстрых верблюдов, поезжай в Рияд не останавливаясь и вручи это матери Мухаммада“. Как только курьер исчез за облаком песчаной пыли, я вдруг обнаружил, что в голове решение относительно войны было вынесено: я атакую Аль-Хуфуф, и Господь приведет меня к победе».
Его самоуверенность оправдалась. В отважном бою его бойцы штурмовали крепость; турецкие войска сдались, и им было позволено отступить с оружием и снаряжением к берегу, откуда они отплыли к Басре. Османское правительство, однако, не готово было отдать свои владения так охотно. Стамбул решил провести карательную экспедицию. Но до ее совершения началась Первая мировая война, заставившая турков направить все свои военные силы на другие нужды; с окончанием войны Османская империя распалась.
Лишенный турецкой поддержки и окруженный с севера территориями, контролируемыми теперь британцами и французами, Ибн Рашид не мог больше оказывать эффективного сопротивления. Ведомые Файзалом Ад-Дауишем — теперь одним из самых отважных паладинов Ибн Сауда, — королевские войска взяли Хаиль в 1921 году, и дом Ибн Рашида потерял свою последнюю твердыню.
Кульминация экспансии Ибн Сауда пришлась на 1924–1925 годы, когда он завоевал Хиджаз, включая Мекку, Медину и Джедду, и изгнал династию Шарифа, которая пришла к власти после совершенного в 1916 году при поддержке британцев восстания Шарифа Хусейна против турков. Именно с завоеванием Святой Земли Ислама Ибн Сауд, к тому времени сорока пяти лет от роду, в полной мере вошел в поле зрения внешнего мира.
Его беспрецедентное продвижение к власти в то время, когда большая часть Ближнего Востока стала жертвой западного вторжения, вселило надежду в сердца арабского мира — наконец нашелся лидер, который освободит всю арабскую нацию от ига; и многие другие мусульманские группы, помимо арабов, начали надеяться, что он приведет к возрождению исламского мировоззрения в самой полной мере установлением государства, в котором дух Корана был бы верховным правителем.
Хороший и справедливый в личных делах, преданный друг и товарищ, щедрый к своим врагам и беспощадный к лицемерам, удостоенный интеллектуальными талантами намного больше, чем его последователи, Ибн Сауд добился на огромных территориях своего королевства состояния общественной безопасности, не имеющего себе равных нигде на арабских землях со времен первого халифата, тысячу лет назад. Его личное влияние огромно, однако оно не столько основывается на реальном могуществе, сколько на побуждающей силе его характера. Он крайне непритязателен в словах и манерах. Его истинно демократическая натура позволяет ему вести беседу с бедуинами, которые приходят к нему в грязных разорванных одеждах, как если бы он был одним из них, — натура, которая позволяет им называть его по имени, Абд аль-Азиз. С другой стороны, он может держаться надменно и пренебрежительно с официальными лицами высокого ранга, если он чувствует услужливость и чинопочитание с их стороны. Он презирает всякий снобизм. Я помню один инцидент в Мекке, когда во время ужина в королевском дворце глава одной из благороднейших мекканских семей поморщил носом на «бедуинскую грубость» некоторых присутствующих из Наджда, которые активно кушали рис большими горстями. Напоказ, для демонстрации своей утонченности, мекканский аристократ изящно манипулировал едой при помощи кончиков пальцев. Вдруг прогремел голос короля: «Вы, изящные люди, играетесь со своей едой так осторожно. Не от того ли это, что вы привыкли ковыряться пальчиками в нечистотах? Мы, люди Наджда, не боимся своих рук; они чистые, и поэтому мы едим от души и полной рукой!»
Иногда, когда он полностью расслаблен, легкая улыбка играет на устах Ибн Сауда и придает почти духовные черты красоте его лица. Я уверен, не будь музыка порицаема строгим кодом Ибн Абд аль-Ваххаба, которому Ибн Сауд следует, он бы легко нашел свое выражение в ней; но на деле он демонстрирует свои музыкальные склонности только в своих маленьких поэмах, красочных чувственных описаниях и военных и любовных песнях, которые распространены по всему Наджду и распеваются мужчинами, в седле на верблюде пересекающими пустыню, и женщинами в уединении своих домов. И музыкой является его повседневная жизнь, следующая размеренному пружинящему ритму под стать запросам его королевской службы. Как Юлий Цезарь, он обладает в высшей степени способностью вести несколько линий мысли в одно и то же время, не умаляя и в малом глубины изучения каждого отдельного вопроса. Именно этот выдающийся дар позволяет ему вести лично все дела его огромного королевства, не расстраиваясь и не срываясь из-за переутомления.
Эта острота его чувств часто поразительна. Он имеет почти безотказную инстинктивную способность проникать в мотивы людей, с которыми ему предстоит иметь дело. Довольно часто — чему мне самому доводилось быть свидетелем — он может прочитать человеческие мысли до того, как они будут высказаны, и кажется, что он ощущает отношение человека к нему в тот самый момент, когда он входит в комнату. Именно эта способность позволила Ибн Сауду расстроить несколько весьма хорошо подготовленных покушений на его жизнь и принять множество удачных, не требующих отлагательств решений в политических делах.
И именно эти качества к тому же сделали Абд аль-Азиза Ибн Сауда настоящим воплощением бедуинского чувства жизни и характера, а также бедуинских мироощущений и эмоций — мироощущений и эмоций, которые, в конце концов, определили духовный феномен монотеизма, вначале реализованный в ранних евреях (которые в конечном счете были лишь малым бедуинским племенем, которое мигрировало из Аравии на север, на земли Плодородного полумесяца) и завершенный откровением Корана аравийскому Пророку, Мухаммаду.
Ведь более чем что-либо бедуинская Аравия стала кровью и плотью образа жизни, которому было суждено выразиться с течением времени в великом духовном движении, а после — в цивилизации, которая распространила свое влияние, напрямую или косвенно, почти на весь земной шар, — религия Ислам и цивилизация, порожденная ею. Человеческой и социальной предпосылкой такого развития явилось то, что можно назвать «бедуинской культурой» — уклад жизни, который скоро канет в небытие и которому история не видит аналогов.
В итоге уклад жизни бедуина не был просто прелюдией для высшей цивилизации: это — оконченная, полноценная культура сама по себе, культура, без сомнений сформированная и диктуемая климатом и территорией и в определенном смысле пропитанная тем, что может быть названо «варварскими понятиями». Но в конечном счете она является результатом реалистичного человеческого ответа на долю людскую, сведенную к простейшим основам и лишенную всех тех эпизодических легкостей, которые формируют общество в более мягких климатических условиях.
Естественная среда обитания бедуина — суровая и безжалостная: степи и пустыни, по которым иногда пролегают высохшие русла рек, несущие воду лишь после редких дождей; палящий зной летних дней и жгучий мороз зимних ночей; то здесь, то там маловодные колодцы пустыни, дающие скудные количества главным образом противной на вкус воды; большую часть года редкая растительность, настолько что позволяет разводить лишь верблюдов и мелкий скот; огромная широта неба, бледного и обжигающего как расплавленный металл в дневное время и бесконечно высокого и величавого, черного и звездного ночью, — все это сказалось на появлении особого типа человека и нравственных и общественных особенностей, которых не найти в другом месте.
С самого раннего детства и до самой смерти, из поколения в поколение, из века в век бедуин был приучен созерцать беспредельность и вечность в небе над ним и в неизменности и одиночестве пустыни вокруг него. В то же самое время он научился наблюдать человеческую жизнь во всей ее основополагающей наготе, лишенной покрова уверенности и зачатков оседлого комфорта. Его бессознательное понимание хрупкости и незначительности человеческой жизни, а также признание мотивов людских поступков обострились, отточенные осознанием всегда присутствующей опасности и, стало быть, необходимостью выверения реакций ближнего своего. Таким образом, вселенское сознание и инстинктивная откровенность чувств стали характерными чертами бедуинской ментальности.
И это не все. Жесткость его среды обитания заставила бедуина осознать внутреннее одиночество человеческого существования и, следовательно, уяснить необходимость в тесном сотрудничестве меж людьми; и инстинктивное желание сотрудничества постепенно достигло зрелости в сознательной концепции племенной сплочённости. В свою очередь, осознание принадлежности к определенной группе, племени, вызвало тягу усилить и продлить эту принадлежность даже ценою личных утрат — так гордость и храбрость, страсть и воодушевление для безличных целей (все это воплотилось в арабской концепции хамаса) стали естественным выражением племенной обособленности бедуинов, так же как идея гостеприимства (дыйафа) стала отличительной чертой отдельно взятого бедуина, мужчины или женщины. И над всеми этими чертами, охватывая их всех, образно выражаясь, единым взором сознания, находится идеал мурувва — та непереводимая концепция, общая для мужчины, женщины или ребенка, содержащая в себе ценности, такие как щедрость, чувство достоинства, откровенность, отвага, мужество и учтивость. Связанным со всем этим является отличное чувство языка — способность выражать самые сложные восприятия реальности в одной фразе, то есть mot juste (меткое выражение), или поэзии вплоть до того, что после Корана речь бедуина навсегда осталась стандартом, по которому арабские филологи измеряют чистоту стиля и дикции во всех формах арабской литературы.
Одним словом, бедуинская жизнь, как она предстает перед нами в общеизвестной истории, не может быть никак охарактеризована как «примитивная». Не подлежит сомнению тот факт, что это — необузданная жизнь, полная противоречий, таинственных понятий и межплеменной борьбы, жестокости наряду с выдающимися примерами доброты и щедрости, предательства наряду с делами наивысшего самопожертвования, — форма жизни, которая осталась неизменной в череде бессчетного количества веков, лишенная того, что называется «прогрессом», но и полностью развитая; зрелая культура, обладающая уникальным мировосприятием и абсолютно отличная от всех других культурных образований.
Все это с неизбежностью должно быть учтено при анализе причин и механизмов духовной и общественной истории Аравии.
Вера в Единого Бога — вера первых евреев — пришла из Аравии. Она была естественной верой для бедуина, который в определенный момент истории осознал незначительность человека перед лицом необозримого величия созидательной силы, ощутимо действующей во вселенной, — и лишь малый шаг отделял бедуина от представления о Боге, Создателе. Каким бы туманным и искаженным это представление ни стало с течением времени, оно всегда оставалось на подсознательном уровне. И на фоне всего политеизма древней Аравии, на фоне поклонения звездам и деревьям, лунным богиням и камням всегда присутствовало тусклое понимание, имеющееся во всей доисламской поэзии и фольклоре, — понимание того, что существует непознаваемое Наивысшее Бытие, ответственное за всю наблюдаемую реальность и находящееся выше нее.
Таким образом была подготовлена почва для ниспослания Корана и его последующего триумфа в Аравии.
Учение Корана с самого начала своего возвещения нашло живой отголосок в чувствах и этических нормах араба. Оно достигло самой сердцевины бедуинской концепции мурувва: оно требовало от человека прямоты, храбрости, щедрости, сострадания, достоинства перед лицом грубой силы, скромности перед добротой и, выше всего остального, осознания человеческой мимолетности и незначительности перед Бесконечным и Вечным.
Ни в каком другом обществе положения Ислама не могли так сразу прийти в согласие с тем, что люди, которым было суждено первыми услышать строки Корана, всегда инстинктивно чувствовали и считали истиной. Другими словами, арабы времен Пророка, то есть арабы, бывшие воплощением бедуинской культуры, узнали в этике Корана то, что они знали всегда, не понимая сами, что знали. Выражая еще другим способом, можно сказать, что последняя проповедь Бога человеку была открыта через среду и язык одного народа, который мог уловить ее самый сокровенный смысл совершенно и перевести ее мировоззренческую подвижность в реальность посредством своей собственной уникальной психологической конституции. И это объясняет то, почему Ислам, продвигаемый арабами, распространился таким невероятным образом в течение нескольких десятилетий к берегам Атлантического океана и к границами Китая.
- 3 -
В утро моего отъезда из Хаиля меня разбудили звуки музыки, доносящиеся через окна моей комнаты во дворце, — распев, стрекотание и бренчание, похожие на настраивание сотен скрипок и духовых инструментов перед началом выступления в большой опере; раздробленная полифония коротких и диссонирующих звуков, которые по причине своей многочисленности и приглушенности, казалось, вихрем поднимали мистическое, почти призрачное сплочение тона... Это наверняка должен быть огромный оркестр: так сильны волны звука, посылаемые им...
Я подхожу к окну и смотрю на серость утреннего рассвета, поверх пустого рынка и дальше, за серо-глиняные дома города, в направлении предгорья, где раскинулись тамариски и пальмовые сады, и понимаю, что музыка исходит от сотен колодцев в садах, которые только начинают свой трудовой день. В больших кожаных мешках вода поднимается верблюдами, канаты натянуты на грубо оформленных деревянных барабанах, каждый барабан трется о деревянную ось и поет, свистит, скрипит, шелестит в многообразии высоких и низких тонов, пока он не остановится и канат полностью не размотается, после чего он издает неистовый звук, похожий на крик, и крик постепенно сходит на нет в виде вздыхающих созвучий, теперь сопровождаемых мощным всплеском воды, потоком устремляющейся в деревянные корыта. Затем верблюд поворачивается и идет медленно назад к колодцу — и снова барабан создает музыку, пока канаты перекатываются по нему и бурдюки погружаются в колодец.
Так как колодцев очень много, этот хор не останавливается ни на мгновение. Звуки встречаются то в гармонии, то в разладе; некоторые из них начинают с новым ликованием, другие же затухают на фоне друг друга, с ревом, скрипом, свистом, пением — какой пышный оркестр! Не будучи скоординированным человеческим замыслом, он почти достигает величия самой природы, чья воля не поддается пониманию.
Далее: VII. Середина пути