Странная земля вопросов...
Я подхожу к концу письма:
Хотя ты и находишься теперь, дорогой друг, в священном городе Божьего Пророка, мы надеемся, что ты не забыл и никогда не забудешь твоего недостойного друга и его страну...
О Али Ага, друг моей молодости, «свет моего сердца», как ты бы сам выразился, твое письмо опьянило меня воспоминаниями: сделало опьяненным Персией точно так же, как я был опьянен тогда, когда я начал узнавать твою страну, тот старый, потускневший драгоценный камень, вставленный в древнее золото и потрескавшийся мрамор; и пыль, и тени — тени всех тех дней и ночей в твоей унылой стране и с темными, мечтательными глазами твоих людей...
Я все еще помню Кирманшах, первый иранский город, который я увидел после того, как покинул горы Курдистана. Странная, потускневшая, густая атмосфера окружала город, укутанный, покоренный, если не сказать потрепанный. Без сомнений, в каждом восточном городе бедность лежит на поверхности, намного более обозримая, чем в любом другом западном городе, но к этому я уже привык. Это была не бедность в экономическом смысле, что пронзила мое сознание, так как Кирманшах, говорили, был богатым городом. То, что окутывало людей, было скорее из разряда подавленности, что-то, что было напрямую связано с ними и, казалось, не имело ничего общего с экономическими условиями.
Все эти люди имели большие черные глаза, утяжеленные грузными веками как вуалью, под густыми черными бровями, которые часто соединялись над переносицей. Большинство людей были худыми (я не могу вспомнить, чтобы я видел толстых людей в Иране); они никогда не смеялись громко, а в их молчаливой улыбке таилась слабая ирония, которая, кажется, скрывала больше, чем показывала. Никакой подвижности черт, никакой жестикуляции — только тихие, взвешенные движения, как будто они носили маски.
Как и во всех восточных городах, жизнь здесь была сосредоточена на базаре. Он показывался страннику как неяркое сочетание коричневого, коричнево-золотого и коверного красного с медными мерцающими тарелками и тазами там и сям, а также, возможно, голубой майоликой над дверьми караван-сарая с фигурами черноглазых рыцарей и крылатых драконов. Присмотревшись повнимательнее, можно было обнаружить на этом базаре все цвета мира, но ни один из этих разнообразных цветов не мог вполне реализовать себя в однородном полумраке, создаваемом сводами, которые покрывали базар и объединяли все в один спящий сумрак. Остроконечные арки куполовидного потолка имели отверстия для солнечного света, проделанные с регулярным интервалом. Через эти отверстия проникали лучи солнечного света; в благовонном воздухе залов они приобретали свойство вещества и напоминали непрозрачные косые колонны света; и не люди казались идущими сквозь них, но они, сверкающие колонны, казалось, проходили сквозь тенистых людей...
Ведь люди на этом базаре были кроткими и тихими как тени. Если продавец звал прохожего, то делал это тихим голосом; никто из них не хвалил свой товар криками и песнями, как обычно делают на арабских базарах. Легкой поступью жизнь шагала здесь. Люди не толкались и не толпились тут. Они были вежливы, и вежливость эта, казалось, склонялась к тебе, но в действительности держала тебя на расстоянии. Они были естественно проницательны и не отказывались завести беседу с незнакомцем, но говорили лишь их губы. Их души находились где-то на фоне, отрешенно ожидали и обдумывали...
В чайных домах сидели некие люди из рабочего класса на соломенных матах, может быть ремесленники, рабочие, водители караванов. Они сидели скученно вокруг железных тазов с горящими углями. Две длинные трубки с округлыми фарфоровыми чашами ходили по кругу. Сладкий запах опиума витал в воздухе. Они курили без слов; каждый делал только несколько глубоких затяжек за раз, передавая трубку своему соседу. И затем я увидел то, что не наблюдал ранее: много, очень много людей курили опиум, кто-то публично, кто-то нет. Продавец за лавкой, праздношатающийся под арками ворот караван-сарая, кузнец по меди в своей мастерской в время передышки — они все курили с тем же самым отрешенным, немного уставшим лицом, пристально вглядываясь утомленными глазами куда-то в безразмерную пустоту...
Свежий, зеленый опийный мак с тяжелыми бутонами продавался повсюду на базаре и, очевидно, принимался в таком виде — еще один, более мягкий, вид приема опиума. Даже дети жевали семена в дверях и на углах. Двое-трое из них разделяли лакомство между собой с маститой снисходительностью по отношению друг к другу, без детского эгоизма, но и без детской радости или живости. Но разве могли они вести себя по-другому? С самого раннего детства им давали пить тяжелый отвар семян опийного мака, как только они плакали или доставляли хлопоты родителям. Когда они выросли и начали бродить по улицам, границы между спокойствием, усталостью и добротой были уже размыты в них.
И тогда я понял, что тронуло меня так сильно, когда я впервые увидел меланхолию иранских глаз, — знак трагической судьбы в них. Я чувствовал, что опиум подходил им таким же образом, как улыбка страдания подходит лицу страдальца; он был частью их мягкости, их внутренней апатии; он даже сочетался с их огромной бедностью и огромной бережливостью. Он не казался таким уж пороком внешне, а может, даже и помогал. Помогал против чего? Странная земля вопросов...