Я и есть судьба
Это место — подобие вентиляционного прохода: каждый день от зари и до захода солнца ветер сильно бьет здесь своими крыльями, стихая ночью лишь для того, чтобы снова подняться следующим утром с новыми силами. Пальмы, постоянно находящиеся под давлением ударов ветра, не могут вырасти в полный рост и останавливаются, прижатые низко к земле, с широко распущенными листьями, постоянно в опасности из-за надвигающихся и грозящих вытеснить их дюн. Деревня давно бы уже была погребена под песками, не выращивай ее жители ряды тамариска вокруг каждой пальмовой плантации. Эти высокие деревья, более стойкие, чем пальмы, формируют своими сильными корнями и вечнозелеными шелестящими ветвями живую стену вокруг пальм, предлагая им сомнительную защиту.
Мы высаживаемся перед глиняным домом амира деревни, намереваясь передохнуть у него во время полуденного зноя. Кахва (гостиная), прибереженная для встречи гостей, бедна и убога — маленький соломенный ковер перед каменным очагом для приготовления кофе. Но по обыкновению арабское гостеприимство превосходит всякую бедность: едва мы садимся на ковер, как огонь из веточек начинает дружелюбно потрескивать над очагом; звук звенящей медной ступки, в которой толкут свежепожаренные кофейные зерна, придает обжитой характер комнате; и огромное блюдо со сваленными в кучу светло-коричневыми финиками утоляет голод путников.
Наш хозяин, маленький худой старик со слезящимися, косящими глазами, одетый лишь в тунику из хлопка и головной платок, приглашает нас разделить трапезу:
— Да продлит Господь вашу жизнь; этот дом — ваш дом; кушайте с именем Бога. Это — все, что у нас есть, — он делает извиняющийся жест своей рукой — одно движение, в котором отражена вся тяжесть его судьбы силой того бесхитростного воплощения, так свойственного людям, живущим в тесном соприкосновении со своими инстинктами, — но финики не плохи. Кушайте, о путники, из того, что мы можем вам предложить...
На самом деле финики — одни из самых лучших, что я когда-либо пробовал; и хозяин, очевидно, доволен нашим голодом, который он может утолить. И он продолжает:
— Ветер, ветер... он делает нашу жизнь трудной; но это Божественная воля. Ветер разрушает наши плантации. Мы обязаны постоянно бороться, чтобы сохранить их от засыпания песком. Не всегда было так. Ранее здесь не было так много ветра, и деревня была большой и богатой. Теперь же она стала маленькой; многие из молодых уезжают, так как не каждый может вынести такую жизнь. Пески надвигаются на нас день за днем. Вскоре не останется места для пальм. Этот ветер... Но мы не жалуемся... Как вы знаете, Пророк (да благословит его Господь) оповестил, что Бог сказал: «Не браните судьбу, ведь Я и есть судьба...»
Я, должно быть, начал говорить, так как старик прекращает говорить и смотрит на меня внимательно; и, как будто размышляя над тем, почему я пытался говорить, он улыбается почти женской улыбкой, непривычно смотрящейся на столь усталом измотанном лице, и повторяет мягко, как если бы самому себе:
—... ведь Я и есть судьба, — и в кивке, который сопровождает его слова, лежит гордое, тихое принятие своего собственного места в жизни; и никогда я не видел, даже в счастливых людях, обращенное реальности «да», выраженное таким глубоким спокойствием и уверенностью. Широким, неопределенным, почти чувственным поворотом своей руки он описывает круг в воздухе — круг, который заключает в себе все, что принадлежит его жизни: бедная тусклая комната, ветер и его вечный рев, неумолимое приближение песков, желание счастья и смирение перед тем, чего не изменить, блюдо, полное фиников, пробивающиеся сады позади щита из тамариска, огонь в очаге, смех молодой женщины где-то далеко во дворе. Во всех этих вещах и в жесте, который обнаружил их и примирил, я слышу, кажется, песню сильного духа, который не знает преград из обстоятельств и находится в мире с самим собой.